Садовник судеб - Григорий МАРГОВСКИЙ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мишка Ангерт, ко мне расположенный, в сердцах сокрушался:
– Мда. Не для тебя контингент. Потонешь в дерьме. Эх, потонешь!
– А ежели поступлю в Литинститут, что тогда?
– Ну тады – лафа! – соглашался добродушный усач.
В настольный теннис он мог дуться часами – с русым жонглером из заезжей труппы Кио.
– Тебе, поцу, все хоть бы хны! – бросал ему раздраженный партнер, начиная проигрывать.
Ангерт в ответ только ухмылялся. Зато старшому отплатил сторицей – за все придирки и унижения. Назначенный комсоргом, Мишка вздрючил Уманца перед ячейкой – за неуплату членских взносов (тот же безотказный еврейский рецепт, по которому и мой отец поквитался с юдофобом Троицким).
Рассказывали, что прежний инспектор манежа, покойный Зяма, приняв Уманца на работу подростком, жучил его и в хвост, и в гриву. Вася отвязывался теперь на несчастной билетерше – изводя заикающуюся вдову матерщиной на идиш: «киш мир ен тухес!» Про Зяму же снисходительно говаривал:
– Оставьте старика в покое, пусть спит спокойно! – после чего его зубоскалы-телохранители разом притихали.
Преданные псы, два кряжистых стажера, плотно подпирали его субтильную фигуру с обоих боков. Властью своей на арене старшой упивался: раз, пикируясь с дирижером Дайнекой, науськал униформистов на джазовый оркестрик, репетировавший наверху (мне тоже пришлось улюлюкать вместе со всей оравой). Впрочем, радетелей у него было больше, нежели врагов. И главный среди них – бравый кабардинский наездник, который, ходили сплетни, однажды стреножил Уманца в душевой после умопомрачительных аллюров…
Артистическое гноище хищно тянуло ко мне свои склизкие щупальца. Голенастая пудреная львица, выходя к трапеции, призывно вихляла нашей команде, ждавшей на подхвате. На «ура» у акробатов шли липучие лилипутки: марионеточно подпрыгивая, они верещали страстным сопрано (мне довелось это наблюдать во время игры в теннис: дверь в гримерную оказалась распахнута настежь). Какая-то весьма развязная чернавка-дрессировщица, на досуге спознавшаяся со своим грустным пони, недвусмысленно стреляла у меня трешник. Один из Васиных телохранителей, видавший виды циркач, цыкнул на попрошайку: отвали от парня, шалава!
Валдаец Коля однажды при мне обмолвился: дескать, Кио – тоже ведь «из пархатых». Я принял это к сведению. Улучив момент, обратился к звезде манежа:
– Игорь Эмильевич, я недавно сочинил поэму о цирке. Вы не будете против, если я посвящу ее вам?..
– Что ж, почитаем, – скрутив машинопись трубкой, он сунул ее запазуху; казалось, вот-вот фокусник извлечет ее наружу – но уже в облике розовоухого кролика.
Назавтра, столкнувшись со мной в коридоре, факир прагматично промычал:
– Ну, и где мы это планируем напечатать?
– Понятия не имею. Главное было написать.
– Что ж, пока непонятно… – пожал плечами бывший муж Галины Брежневой.
Третье крыло, увы, выросло далеко не у всех!
Зато, надо признать, функции в этом гадюшнике распределялись по-армейски четко. На моем попечительстве была клетка с голубями. Громыхая тележкой по мраморному полу фойе, я сворачивал в проход. Заслонка отворялась по условному взмаху мага, пронзенного лучами софитов. Белоснежные почтари, взмывая под самый купол, кружили – и обильно припорашивали плечи и голову прославленного маэстро. Гомон восхищения доставался только ему. Ассистенту же его – одна лишь благодать безвестности…
Существа, населявшие желтый дом, разрушали стройность таблицы Ламарка. Виртуозно хрюкая, грузный Михась самозабвенно катался по ковровой дорожке: шантажируя медсестру, вымогая «колеса». Однажды влез на подоконник – чтобы приоткрыть фрамугу: пухлый мизинец замешкался в проеме. Туша визжала, покуда ее не сняли с крючка двое санитаров – будто копченый окорок, достигший кондиции…
Инвалид Афгана, прапор на костылях, с перекошенным лицом, на свидании с женой, проходившем как водится в людном помещении, вдруг скинул портки долой – и айда миловаться. Очнувшись в смирительной упаковке, он все орал, болезный, требуя почему-то немедленной инъекции спермы…
Некто Икс неустанно шифровал радиограммы марсианам; самодельная антенна потешно колыхалась у него за ухом. Игрек бухтел в столовой очередную неотвязную скороговорку, щелкая при этом прилежных вольнослушателей по носу. Зет, свесивши ноги в кальсонах, шелестел потертым компендиумом, в котором царапал однотипные схемы из кружков и палочек:
– Сравните, пожалуйста, – увещал он меня, – вот так размножаются кролики, а так – мысли у евреев. Ну разве не одно и то же?!
Из моих соплеменников здесь заметно выделялся Борис Рабовский (прежде, в отпуска, они вместе шабашили с Трестманом, строя свинофермы; я без труда узнал его: он как-то навещал простуженного эпика, в тот день еще Гриша полушутя посетовал на фамилию участковой врачихи – Веревка…) Сам Борис периодически попадал в лечебницу по настоянию любящей супруги.
– Детство мое прошло в очаровательном городке под названием Бобруйск, среди кружевных яблоневых куп, цветших на фоне шинного завода… – так начинал он свое повествование, беря под локоток шелковласого юношу и прогуливаясь с ним по коридору. Вскоре младший перипатетик дерзко бежал из-под конвоя – будучи настигнут своими преследователями аккурат на бобруйском майдане: таково уж воздействие суггестивного искусства!
Борис, ударившийся в христианство, оказался прирожденным миссионером. Врач Семен Михайлыч зазывал его к себе в кабинет и с пеной у рта обличал вредоносный «опиум для народа». Пациент молчал в ответ, великомученически скрестив руки на груди.
– Лиличка, таблетку элениума! – стонал Трестер, не выдерживая первым. – А вы, дорогой мой, ступайте в палату…
Я лихорадочно соображал, как избежать статьи в военном билете: она бы могла некстати запятнать мою боевую биографию. Ведь не стали же ее шить отчисленному за неуспеваемость допризывнику в бехтеревском диспансере: не смея перечить гнусной нацистской ведьме! Дисбатовскому конвою я предпочел уже знакомые повадки санитаров, гаденьким зенкам доцента Алявдина – харизматичные спичи умалишенных. Решетка, впрочем, везде одна и та же – и только голуби воркуют в ожидании свежего замысла…
В очередном заточении я приступил к поэме «Игорь Свешников» – скрупулезно подновляя старый добрый пушкинский четырехстопник дактилическими завитками. Двойник, рассмотренный мной сквозь запотевшее стекло «Черного аиста» – кафешки на Большой Бронной, виртуальным присутствием помогал выкарабкиваться из острога. Оба мы в равной степени жаждали глобальных перемен: духовная мощь нарождавшейся «мировой деревни» предвещала агонию дряблой имперской плоти. Стены всякого узилища рано или поздно рухнут, падут ниц – будь то мрачный равелин или бренная оболочка, препятствующая нашей реинкарнации!
12
Лед тронулся с восшествием на престол Юрия Андропова. Как-то сама собой канула в тартарары процентная норма (тогда еще мало кто знал, что мать нового генсека из татов, горских евреев). Работу приемной комиссии в Литинституте тоже возглавила «метиска» Мария Зоркая, с кафедры зарубежки.
В тот шлюзовый год на дневное отделение нас просочилось аж семеро: к бодрячку Льву Ошанину – ныне покойная Катя Яровая, чьи песни так популярны в русской Америке, в маканинский семинар прозы – остряк и записной циник Петя Юрковецкий, мы с Эвелиной – к пузану Винокуров, да в группу переводчиков с коми-зырянского – инфантильно сюсюкающая внучка Жирмунского Сашенька плюс две Маши, розовощекая Черток и холеная Бабушкина (позже к ним присоедилась еще и третья – лупоглазая Жданова, племянница самой Зоркой).
Умолчим о полукровках и квартеронах – таких как Степанцов и Кошкина, чье латентное еврейство гусей не дразнило. Из той же породы: полноватая рижская кокетка Инга Розентале, Ира Шабранская – строгий критик в роговой оправе, Богдан Мовчан – сын украинского письменника и тезка провозглашенного борцом за независимость кровавого вурдалака, Сережа Радиченко – насмешливый андерграундный человек с кучей талантливых приятелей, светоч армянского национализма Сусанна Саркисян – выскочившая в итоге за пуэрториканца, европейски образованный вятич Пестов (этот оказался принципиальнее прочих: на чем свет честил юдофобов, хотя лично никогда их нападкам не подвергался) и даже никарагуанский герой-сандинист Сантьяго Молино Ротчу (Сантьяго-Марьина-Роща – как тут же перекрестили его девицы), усатый женский угодник с глазами ангела, волочивший ногу после тяжелого ранения.
Еще на абитуре русопят Мисюк, рабфаковская тужурка из Тольятти, цыкнул на меня прилюдно:
– Да как вы не поймете, Григорий: будут набирать либо нас, либо вас, третьего не дано! – эдакий инь и ян жигулевского разлива…
В общежитии мне выпал жребий предстательствовать сразу за всех евреев курса: ведь, к несчастью, я не был приучен держать язык за зубами. Москвичам хорошо: те могли на светских раутах сколько влезет гоношиться родной Солянкой, фрондерски напевая «оц-тоц-первердоц» – в интеллигентской среде это было достаточно безопасно. Я же – терся бок о бок с дремучим челдонским предубеждением, по ночам точившим зубы о стенку соседа.