Садовник судеб - Григорий МАРГОВСКИЙ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да как вы не поймете, Григорий: будут набирать либо нас, либо вас, третьего не дано! – эдакий инь и ян жигулевского разлива…
В общежитии мне выпал жребий предстательствовать сразу за всех евреев курса: ведь, к несчастью, я не был приучен держать язык за зубами. Москвичам хорошо: те могли на светских раутах сколько влезет гоношиться родной Солянкой, фрондерски напевая «оц-тоц-первердоц» – в интеллигентской среде это было достаточно безопасно. Я же – терся бок о бок с дремучим челдонским предубеждением, по ночам точившим зубы о стенку соседа.
Столь обескураживающий натиск потомков Авраама, после долгих лет фильтрации, создавал иллюзию спланированной экспансии. Впрочем, объяснялся он вполне утилитарно: легкостью учебы, престижем профессии, а также пресловутым еврейским непотизмом – родовой метой южных народов. Существовал, впрочем, и дополнительный стимул, на уровне подсознания: в России литература – эрзац власти, а дискриминируемому меньшинству свойственно тянуться к идеологическим рычагам…
Максималист Мисюк заблуждался: приняли всех гуртом, до лучших времен отказавшись от селективного подхода. Победило чувство меры: ни те, ни другие не жаждали приключений на свою задницу. Когда в России гебня у власти, враждующим лагерям срочно требуется перемирие.
Итак, все хорошо, что хорошо кончается. Экзамены схлынули, забурлила богемная жизнь. Впрочем, кое-кому повезло меньше: я имею в виду поэтессу Хайруллину – памятный листик в моем эротическом гербарии. Свету отсеяли прямо с абитуры – и не за слабые знания, отнюдь: просто она осмелилась вызвать ментов, когда трое кавказцев пытались ее оприходовать по пьяной лавочке. Глупышка ухватилась за соломинку – и тем самым «бросила тень на наш творческий ВУЗ», как высокопарно сформулировали работавшие в учебной части прожженые бляди.
Лидия Константиновна, моя двоюродная тетка, укатила в Анапу по путевке ВТО: вот почему я предложил новой пассии кутнуть в уютно обставленной квартирке на Удальцова. Мы выпили мятного ликеру, развязавшего нам язык. На коврике, в гостиной, казанская мессалина вдруг разнюнилась: она стала жаловаться, что партнеры по сексу ей до сих пор попадались все какие-то неважнецкие.
– Не хочешь попробовать еще раз? Попытка – не пытка!.. – улещал ее я.
Она обреченно кивнула.
Когда же соблазнитель, сорвав халяву, отвалился покемарить как сытый клоп – не тут-то было: чертовка оказалась не лыком шита:
– Самец не должен вести себя эгоистично! – журила она невежду, приобщая его к восточной науке о сладострастии.
Пойдя ей навстречу, я был вознагражден:
– Хорошо! – зажмурила раскосые веки просветительница, и смущенно добавила: – Ты прости, мне ведь тоже хочется сорвать немного кайфа. Хоть бы ты, что ли, поступил, раз уж мне не суждено!..
Щуплая татарочка, она же незваная гостья, водила меня за руку по мреющей Москве. В пешей этой экскурсии чудилась передача эстафетной палочки: еврей наследовал латифундию у дщери Орды – пусть иго ее предков и продержалось чуть дольше…
Интересная деталь: в Казани она общалась с неким Марком Зарецким, «тоже шикарным парнем» (так звучала ее скрытая похвала), литстудию которого одно время посещала.
– Когда у нас резали семитов, – сообщала Хайруллина, – Марка ночью окружила толпа с ножами. Но он не растерялся: вырвал перо у одного из погромщиков и стал крутиться на месте, точно дервиш, угрожающе выставив лезвие вперед. Нападающие отступили и убрались восвояси.
На скамейке, напротив общаги, она жадно впивалась в меня губами. Я отлынивал от поцелуев, о чем сегодня жалею: бедняжка в мире ином – она умерла, так и не дождавшись выхода первой книги.
Через пару дней Света вернулась в родной город: чтобы устроиться методистом в тамошний кремль да слать мне изредка письма с новыми стихами.
На картошке, в деревне Чисмена, сдудиозусов расселили в местном пансионате. Сама атмосфера располагала: мы все, мягко говоря, передружились.
Верка Цветкова, суфражистка из Таллина, взяла надо мной эротическое шефство.
– Малыш, – подбодрила она меня, – не тушуйся. Видишь во-он ту симпатичную девочку? Она твоя: пользуйся на здоровье!
Маша Бабушкина, намедни перекрасившаяся в блондинку, и впрямь выказывала мне знаки внимания. Я перекочевал в женские апартаменты, которые она делила с Цветковой и шестнадцатилетней красавицей-армянкой Соночкой. По ночам прибалтийская сводня притворялась спящей как можно натуральней. Бабушкина весьма топорно имитировала девство: хотя все давно знали – от нее же, что меня на данном поприще опередил сын Окуджавы, бойко игравший на дуде. А что же Соночка? – спросите вы. Отвечу: маковый цвет араратской долины – она строго блюла себя, но отнюдь не свои барабанные перепонки…
Нашим «хождением в народ» пьяно дирижировал рыжеусый старшекурсник Коля Шмитько – выморочный драмодел и внештатник по призванию.
– С комсоргом советую ладить! – гундосил наш надзиратель на вечерней поверке (впоследствии я узнал, в чем состояли его основные вээлкээсэмовские обязанности: он носил за артритным ректором Пименовым кусок поролона и всякий раз подкладывал ему под задницу в президиуме).
Коля принадлежал к малороссийской мафии, свившей осиное гнездышко еще при Брежневе. Тетка его, Светлана Викторовна, заведовала учебной частью. Весь клан возглавлял соцреалист Власенко – на ученых советах остервенело лупивший кулачищем по трибуне, обличая то новый роман Аксенова, то статью Залыгина (при Сталине он отсидел и теперь, до смерти перепуганный, готовился в случае очередной волны репрессий очутиться в стане обвинителей).
В институте шла незримая борьба за лакомый кусок. Особую роль в ней, как обычно, играли полукровки. Глава приемной комиссии Зоркая – продвинутое чадо еврейки-киноведа и генштабовского хохла – стараясь оправдать свою фамилию, отвечала за рекогносцировку. С пеленок ластившаяся к впавшему в маразм ректору (пляжи в Пицунде, презентации в ЦДЛ, внутрикастовые сабантуи), она сумела усыпить бдительность своих супостатов: пригодилось умение сидеть на двух стульях. Вот отчего оттепель между каденциями двух генсеков в шароварах дала столь непривычно обильный урожай «неприкасаемых».
– Маланский набор! – плевался Коля Шмитько, явно недолюбливавший наш курс; он и не подозревал о кошерной половинке своего главного шефа Андропова: аберрация зрения неизбежна, когда тебя зациклило на локальных коллизиях.
– Маша и Гриша, марш в эркер! – горланил комсорг, после чего, нехотя
разжимая объятья, мы стряхивали с себя приставучие колючки чертополоха.
Случалось, что на собраниях Шмитько перебарщивал с командным тоном: тогда предостерегавшая меня Бабушкина незаметно стискивала мои пальцы. Сделаться аутсайдером вдругорядь мне мало не улыбалось. Хотя, право же, я приложил к тому немало усилий…
В Чисмене нашими соседями оказались первокурсницы из Московского института культуры. На литературном вечере, устроенном специально для них, я умудрился заткнуть всех за пояс. Мне аплодировали, голова шла кругом. Даже Степанцов, при всей его тетеревиной самовлюбленности, публично объявил меня «сладкогласнейшим». Прямо со сцены мы ринулись праздновать день рождения его новой зазнобы Лены, очень нервничавшей, когда я в шутку величал ее Дочь Сиона.
Хворостов и рыжий Попов – товарищи по Тамбову, добродушный свистун Доля, ростовчанин Моисеев и я, откупорив шампанское, шкодливо расселись в затаившей дыхание женской палате. Внезапно – тук-тук-тук: нагрянул дозор. Именинница мигом упрятала стеклянную батарею под скатерть. Пииты закуксились, изображая из себя приготовишек. Вошел дядька-воспитатель, втянул ноздри: запах учуял, но, с поличным не поймал. Тогда он решил наехать на бедную Лену: как ты, мол, посмела так поздно водить к себе гостей?!
Вышибленные наружу, мы озабоченно перешептывались: чем можно помочь виновнице торжества? Нас, лицеистов с Тверского, все же не держали в ежовых рукавицах, и муштра юных библиотекарш казалась нам возмутительным анахронизмом. Вскоре к нам выбежала зареванная жертва режима: полуночное застолье поставило ее на грань отчисления.
Тут я возьми да и шагни вперед с поднятым забралом:
– Что, отрастили себе усы под отца народов? Портите нам праздник из-за какой-то пары бутылок!
– Бутылок, говоришь? – понятливо хмыкнул дядька; метнувшись к загашнику, он тут же нашарил недостающие улики.
Ребята испепеляли взглядом проболтавшегося правдолюба. Сорванные накануне лавры, видимо, усугубили мою врожденную неотмирасегойность… Отлился мне и намек на портретное сходство с диктатором. Дядька оказался кандидатом педагогических наук и, задетый до глубины души, очинил перо. Донос адресовался сталинскому чабану – престарелому ректору Литинститута, на собраниях подпиравшему клюкой подбородок.
Шувайников, писака из Симферополя, староста нашего курса, разумеется, тотчас же навострил когти. Стучать приходилось еще на зоне: его и приняли-то авансом: с учетом будущих заслуг… Но сородичи дружно за меня вступились. Юрковецкий с пеной у рта доказывал: ну не жалует парень шестипалого, оставь его в покое! – а когда, скажи, пишущего человека красило стадное чувство? Остальные вторили Петру, всячески меня выгораживая. Стервятник спасовал. К счастью, избежала сурового наказания и Дочь Сиона.