Садовник судеб - Григорий МАРГОВСКИЙ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ба, я тебя прошу! – пацифистски вмешалась Маша.
– О чем речь, не пойму? Ведь я его еще не укусила.
– Зато уже изготовилась, – елейно подыграла внучка: как говорится, яблоко от
яблони…
Оттаяв с мороза, старая мегера подсаживалась к нам вполне миролюбиво:
– Хотите добавки, Гриша?
– Нет, – выдавливал из себя я.
Маша поправляла:
– Не «нет», а «нет, спасибо».
Но бабаня не сдавалась:
– Интересно, чем вы там питаетесь у себя в общежитии?
– У нас имеется буфет с на редкость аппетитной буфетчицей.
Ответ мой пропущен мимо ушей.
– А спите на чем? Кровати хотя бы удобные?
– Эх, было бы с кем спать, а уж на чем – всегда найдется!
Пауза. Разговор о высоком призван замять возникшую неловкость.
– Стихи-то как, пишутся в последнее время? – опытная литераторша
прибегла к обходному маневру.
– Да не очень, знаете ли… – я тешил себя иллюзией, что остаюсь начеку.
– Хотите повидла? – резко выдвигалась вперед Мирра Ефимовна.
– Да, конечно, – растрянно мямлил я.
– Не «да, конечно», а «да, спасибо», – радостно добивала меня ее благовоспитанная внучка.
Беседа не клеилась. Бабушка прощалась. Оставалась Бабушкина. Мы шли в ее покои, где я исполнял долг – зажимая, как оглобли, подмышками тучные ляжки.
– Бедненький мой, ты так исстрадался! – жалостливо шептала лакомка. – О, если б я только могла впитать все твои боли в себя!..
И всякий раз честно пыталась это сделать. Не ее вина, что у нее редко получалось.
Она подарила мне белую кофту крупной вязки и томик Мандельштама – прихваченный мной в двухлетний бравый поход (и затем, по моем возвращении, неукоснительно затребованный ею обратно). Впрочем, кофту (прозванную «жидовской»: так отреагировала на мое появление в новом одеянии в доме у Кима одна нимфская актерствующая шмокодявка) вскоре пришлось вернуть: это я сделал по собственной инициативе – угадав в Машиных глазах немой укор.
Вечерами я плелся восвояси, ощущая себя выжатым, как лимон. Мстя за ее двоедушие, закатывал ей грубые сцены. Невинная жертва, провожая своего палача, бывало, ползла на коленях до самого лифта.
Сокурсники завидовали:
– Ишь, хапнул москвичку!
Криворожский сердцеед Доля угрюмо морщил лоб, сокрушаясь о провороненной им еще на родине зажиточной генеральской пышке. Серия новых ухаживаний не принесла желаемых результатов. Он поселился в одной комнате с урловатым детиной Федоровым – почвенником из Набережных Челнов, у которого явно были не все дома; сосед нежно называл его Артурчиком, но иногда между ними случались и отчаянные драки.
Другой ушлый провинциал, Моисеев, долго и тщетно охотился за Ксюшей Драгунской, чей папа был автором знаменитых «Денискиных рассказов». Игорь вешал нам лапшу про званые обеды в литфондовских домах, таскал нас на просмотры во ВГИК, где его рыженькая знакомая подвизалась на сценарном факультете… В итоге он расторгнул намечавшуюся сделку с совестью и, вспомнив о давней зазнобе, очертя голову выписал ее из Ростова-на-Дону.
Бабушкина, желая щегольнуть вельможным филантропизмом, предложила ему сыграть свадьбу у нее дома. Жених взял напрокат кримпленовый костюм и заявился под руку со своей припудренной норушкой. Мечта завзятого сноба сбылась в неожиданном ракурсе: теперь он и впрямь был допущен в самый бомонд – правда, в той же роли, какую основатель Санкт-Петербурга отвел когда-то своему помпезно брачующемуся шуту…
На свадьбе было людно. Золотая молодежь заискивающе льнула к будущим знаменитостям из пропахшей клопами общаги. В центре всей бутафории красовался я – любимая игрушка хозяйки.
– Счастье привалило! – осматривая Машины апартаменты, присвистнул Доля: ему вздумалось процитировать Шолом-Алейхема. – Наверное, теперь ты окончательно завяжешь с лирикой?..
Молодые чокнулись со старообрядческой чинностью. Грянуло зычное «горько», и Гименей, поеживаясь на антресолях, принял под свой бархатный балдахин счастливую пару без московской прописки.
Вволю попировав, мы организовали дансинг. Вереница здравиц неуклонно вела нас к той стадии раскрепощенности, когда у одной половины гостей ненавязчиво съезжает лифчик, а у другой – как бы невзначай разъезжается ширинка.
– Ой, а ты, оказывается, длинненький! – простодушно заигрывала со мной на кухне глазастая невеста.
Бедный Игорек! Как страстно желал он публиковаться в центральных журналах, обличая в своей юношеской повести хрипуна генерала и куря фимиам прошедшему огонь, воду и медные трубы герою-самородку, списанному с самого себя! Увы, мечтам его не суждено сбыться: еврейское крыло отторгнет вызывающего подозрения чужака, а крыло черносотенное так и не пригреет его по-настоящему. Лет через пяток ростовчаночка с чутким лисьим носиком, сообразив что к чему, ушмыгнет от неудачника в более комфортабельную планировку. Отираясь в издательстве «Столица», пропахшем смазными сапогами ксенофобии, он будет еще недовольно бурчать некоторое время, покуда не поймет, что излишняя образованность стала досадной помехой его профессиональному патриотизму, не говоря уж о том, что отсутствие толерантности навеки захлопнуло перед его носом двери приличных домов.
Впрочем, мои собственные «блеск и нищета» выглядели не многим лучше. Я отлично знал, что моя Прекрасная Дама не пропишет меня в столице ни за какие коврижки. Но предпочитал длить эту идиллическую агонию – назло завистникам, шептавшимся у нас за спиной на лекциях.
И вот, в описываемый зимний вечер, изрядно приняв на грудь, я решил исполнить свой коронный акробатический трюк в честь новобрачных. Выйдя на балкон покурить, минут пять постоял, разминая кисти рук, – затем перемахнул через перила и завис по ту сторону безудержного матримониального веселья…
Мир подо мной вращался многообещающе, подобно тарахтящему лотерейному барабану. Жизнь района «Аэропорт», как всегда, протекала ослепительно: расхристанно визжали писательские дочери в беличьих шубках; писательские сынки, на морозце поигрывая в снежки, копировали орденоносных папаш, забрасывающих друг дружку доносами в «Литературку». Сколько я потом ни колесил по свету, на душе не переставали скрести кошки: и угораздило же меня родиться у черта на куличках!
Служивому нашему семейству ни Астарта, ни Зевс не даровали от щедрот своих ни бабок, ни блата. Потомок мелких негоциантов в тридесятом колене, я от природы тяготел к макрокосму мировой культуры. Окутывавший меня с пелен несносный диалект вызывал мучительную слуховую изжогу. Но язык подгнившей империи, в его сердцевинном элитном изводе, оставался недосягаем все годы моего беспросветного житья на периферии.
О зачем, скажи, Садовник, ты сделал меня жертвой мичуринского учения? Вегетативное скрещивание не пошло на пользу моей подопытной ментальности. Прививая завязь орхидеи к стеблю одуванчика – полагал ли Ты, что она примется в каверне буерака?! Или тут сработала незапрограммированная мутация – в память об Антоне Павловиче ее можно было бы назвать «таганрогским эффектом»: тот, кому Ты заранее уготовил скромную участь прораба, возомнил о себе нивесть что и самонадеянно подался во властители дум?..
В тот момент, как мне кажется, я подсознательно подражал Долохову – забулдыге гусару из толстовской эпопеи. Не исключен и рецидив полупрофессионального циркачества: при щекочущем нервы отсутствии страховочной лонжи. Так или иначе, а провисел я недолго: не стремясь составить конкуренцию новогодним гирляндам. Глотнув адреналину, лихо кувыркнулся обратно, в домашнее тепло. Бабушкину заботливо обмахивали со всех сторон: платя сценой за сцену, она хлопнулась в обморок.
…Возвращаясь в затхлое логово, я одиноко свертывался калачиком. Соседа моего, Хворостова, обычно где-то носило. Тамбовский бормотун бросал якорь в одной из наших злачных гаваней. Постучавшись к кому-нибудь, он сосредоточенно скреб свою раннюю плешь, затем тюфяком плюхался на скрипучие пружины – чтобы так же резко с них вскочить уже глубоко заполночь. Мне он все уши прожужжал про свою землячку Марину Кудимову – раешную кликушу из евтушенковской опричнины. Андрюха поверял ей когда-то свои первые непроваренные опусы.
– До чего ж они с Зоркой похожи: обе страхолюдины! – восхищенно причмокивал языком взъерошенный недотыкомка.
Мария Зоркая читала нам курс по средневековью. «Беовульф», «Кудруна», Вольфрам фон Эшенбах – она сыпала именами как из рукава. От нее я впервые услыхал об Иоганне Рейхлине, немецком юдофиле, изучавшем каббалу и составившем грамматику иврита еще в эпоху Колумба.
Преподавательская ее манера зиждилась на двух китах: повергая аудиторию в трепет своей гейдельбергской ученостью, она в то же время отказывала нам в праве блеснуть ответной эрудицией; например, когда Света Орлова, родом из какой-то глуши (через пару лет она выйдет замуж за мексиканца и укатит к пирамидам майя), попыталась ей процитировать немецкую балладу на языке оригинала, германистка брезгливо поморщилась: