Граждане - Казимеж Брандыс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вот тебе и на! — подумал Моравецкий. — Политическая борьба в семье». — С минуту он размышлял. Чертовски трудно решить, кто тут прав. С одной стороны, мальчика несправедливо обидели — ведь не виноват же он в том, что делал его отец. А с другой, — у него, видимо, слабая воля, очень уж легко он сдался. «Ну, да и ты, брат, не бог весть какой бунтарь», — мысленно уличил самого себя Моравецкий и с сожалением покачал головой.
— Ты не пробовал спорить с отцом? — спросил он осторожно.
Арнович метнул на него беспокойный взгляд и втянул голову в плечи. Моравецкому стало ясно, что этот отец — крутой человек. Барабаня пальцами по столу, он думал: что же посоветовать мальчику?
— В мое время, — сказал он, как бы размышляя вслух, — мы все же умудрялись жить по-своему, а не по указке старших. Так сказать, ставили их перед свершившимся фактом. Вот мой отец, например, непременно хотел, чтобы я стал зубным врачом. Это, мол, ремесло надежное и спокойное. А я твердо решил изучать историю. Ну и вот видишь! — он ткнул себя пальцем в грудь.
Арнович слушал с жадным любопытством.
— А кто был ваш отец, пап профессор?
— Он был врачом, — ответил Моравецкий, — знаешь Новый Город у Пилицы? Вот там мы и жили. Отец хорошо знал, из какой лозы вырезать розгу, чтобы с меня шкуру спустить. Замечательно работал — все тело у меня вспухало ровно… А я все-таки зубным врачом не стал!
— Как же вам удалось это, пан профессор? — восхищенно спросил Арнович.
Моравецкий повернулся к нему и с достоинством откашлялся.
— Был у меня товарищ, который учился на зубодера в стоматологическом институте. И я два года брал у него учебники и конспекты перед каждой поездкой домой на каникулы… Понятно?
— Понятно, — подхватил Арнович тоном знатока, который в таких делах собаку съел. — И долго вам это удавалось?
— Пока отец не потребовал однажды, чтобы я вырвал ему зуб, — спокойно ответил Моравецкий. — Он был бережлив и хотел сэкономить деньги. А я в то время уже прошел половину курса на историческом факультете.
Он искоса посмотрел на Арновича, который морщил лоб, должно быть, делая для себя какие-то выводы из услышанного. Моравецкий ему не мешал, но через некоторое время, заметив в его глазах подозрительный блеск, сказал наставительно:
— Только ты, Арнович, на отца сразу не накидывайся. Такие дела лучше улаживать осторожно. Подумай об этом сам, я тебе ничего не подсказываю…
— Но что вы мне посоветуете? — возбужденно прошептал Арнович. — Я хочу быть зетемповцем. А меня не принимают. Вы знаете, почему…
Моравецкий молчал, обводя глазами полки.
— Я их за это уже начинаю ненавидеть, — сказал Арнович, заикаясь, с отчаянием в голосе. — Вы понимаете, пан профессор? А я не хочу этого, потому что я… я им не…
— Ты им не враг, это ты хотел сказать? Понимаю. И тебе нужен мой совет?.. — С минуту он вертел в руках очки, щурясь на свет стоявшей на столе лампы. — Но они ведь не знают твоих мыслей, и трудно от них требовать, чтобы они к тебе относились так, как ты сам к себе относишься. Что же тебе посоветовать? Во-первых, борись до конца. Непременно поговори с кем-нибудь из школьного бюро ЗМП. Лучше всего — с Антеком Кузьнаром. Скажи ему так: «Слушай, Кузьнар, я давно чувствую себя зетемповцем…» Чувствуешь себя или нет? — Моравецкий надел очки и уставился на Арновича.
— Чувствую, — решительно подтвердил Арнович.
— Ну так вот! «Я давно чувствую себя зетемповцем. И вы обязаны рассмотреть мое заявление. За свое происхождение (так и скажи) я отвечать не могу. Совесть у меня чиста. Кузьнар, неужели тебе не ясно, что у меня с вами одна дорога? Вы не должны наказывать меня за ошибки другого человека, который… который, в сущности, случайно затесался в мою жизнь…»
Моравецкий умолк, заметив вдруг, что Арнович смотрит на него с удивлением. Немного смутившись, он встал и отодвинул стул.
— Словом, скажешь ему что-нибудь в таком роде. Можешь не дословно, а приблизительно… И главное — искренно. А потом подумаем…
Он отошел к полкам и остановился перед ними, спиной к Арновичу, а тот не спускал с него глаз.
— Придвинь-ка мне лесенку, — сказал Моравецкий через минуту. — Посмотрим поближе на наш исторический раздел.
Он стал на третью ступеньку и провел ладонью по корешкам книг. — Ага! — Он вздохнул с облегчением, увидев на полке красу и гордость их библиотеки — «Историю Франции» Мишле, которую сам же пожертвовал в прошлом году из своей домашней библиотеки. Потом поискал книгу Кропоткина «Великая французская революция» — она тоже оказалась на месте. Дальше стояли «Карл Маркс» Меринга, «Переворот в умах» Смоленского, «История польского рабочего класса», «Декабристы»… Моравецкий любовно поглаживал пальцами знакомые корешки. Правда, эти книги не были редкостью, но для школьной библиотеки — завидное богатство. Моравецкий мысленно похвалил сам себя: ведь это он был основателем библиотеки и теперь шефствовал над ней по поручению педагогического совета.
— Ну-ка, проверь, Арнович, — крикнул он сверху, — кому выдана книжка Ашкенази о Лукасинском. Что-то не вижу ее на полке.
Арнович зашуршал карточками каталога и сообщил, что книга должна быть на месте.
— Должна, но ее нет, — с беспокойством отозвался Моравецкий.
Случаи пропажи книг все учащались. Вероятно, их крали школьные «бикиняры» и сбывали в книжные киоски.
«Надо будет передвинуть барьер ближе к выходу, — решил Моравецкий. — Чтобы никто, кроме библиотекарши, не имел доступа к полкам».
— Ее отдали переплести, пан профессор, — доложил ему снизу Арнович, разыскав список книг, отправленных к переплетчику.
— Ну, тогда все в порядке. — Моравецкий сошел с лесенки и вытер руки.
Немного помрачнев, он прошел вдоль полок и остановился у окна, выходившего на улицу. Дождь перестал, жирно блестели лужи, и в них отражались огни фонарей, горевших за решетчатым забором недостроенного дома на другой стороне улицы. Моравецкий смотрел на мощный каркас здания, едва доведенный до первого этажа и заботливо обвитый густым частоколом лесов, над которым высились четыре высокие башни подъемных кранов. «Эх, там бы работать!» — уныло думал Моравецкий. Он сейчас завидовал людям, строившим этот дом. Не проще ли это, чем заниматься воспитанием оравы мальчишек от первого до одиннадцатого класса? Вот не угодно ли: каких-нибудь две недели назад здесь была только четырехугольная яма, вырытая в глине, а сейчас… Да, легче класть фундамент дома, чем развивать ум и характер в этих загадочных существах, которые каждый день съезжают верхом по перилам школьной лестницы. Арнович, Видек, Шрам… Мальчики, у которых банды предателей убили отцов-коммунистов, и мальчики, которых родители учат ненависти… Такие, которые крадут книги, чтобы, продав их, купить водки, — и Стефан Свенцкий, этот кладезь мудрости… А среди них он, Ежи Моравецкий, мечется и лезет из кожи, стараясь преподать им «высшую закономерность поступков и мыслей» — эликсир, где-нибудь верно существующий, но пока еще не определенный и, собственно, даже не найденный. Не обманывает ли он их? Что он может дать им, кроме чуткого товарищеского внимания, за которое, должно быть, они и любят его больше, чем Постылло или Шульмерского? Что он вообще может дать кому бы то ни было? Прощаясь сегодня с Кристиной, он подумал, что за все прожитые вместе годы он не сумел дать ей самого главного: правильного представления о жизни, о высшем долге человека. Выполнив его, человек и после смерти не уходит из мира. Кристина, наверное, боится смерти, хотя хорошо скрывает свой страх. А он, самый близкий ей человек, не уберег ее от этого! Для кого закон жизни непостижим, для того и конец ее так же непостижим и страшен. Он и Кристина оба молчали о главном пятнадцать лет, до самого последнего дня, когда он, стоя перед ней в коридоре больницы, не нашел нужных слов. Это его вина. Вина мужчины.
Почему-то вспомнилось ему лицо Яроша и его недружелюбный взгляд из-под выпуклого, шишковатого лба. — Не все есть в книгах, дорогой коллега, — шутливо заметил как-то Моравецкий, когда Ярош на заседании предложил учителям основательнее изучать теорию марксизма. В то время это казалось Моравецкому лишним: подумать только, старый клерикал Гожеля — и теория прибавочной стоимости! А сейчас, бог знает почему, Моравецкий вдруг задал себе вопрос: что сказал бы такой Ярош о жизни и смерти безнадежно больному человеку, если бы, конечно, счел это своим долгом… ну, допустим, на пороге больничной палаты, провожая жену…
Он медленно повел плечами, словно отряхиваясь от нелепых мыслей. Нет, такие, как Ярош, вероятно, никогда не рассуждают о смерти, а от раздумий о жизни их избавляет раз навсегда выработанное мировоззрение. Впрочем, кто знает? Ведь ему почти ничего не известно об Яроше, он не знает даже, есть ли у директора жена.