Граждане - Казимеж Брандыс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дело Янки слушалось при закрытых дверях. Приговор — десять лет. А ей было в ту пору двадцать три. За верность своим убеждениям она должна была отдать почти половину прожитой жизни.
Вскоре после этого Моравецкий уехал из Радома в Варшаву и стал преподавать в гимназии Рейтана. О деле Янки Косцян он больше не говорил ни с кем. Таково было его первое испытание в жизни. Выгорела часть души. Неверные расчеты часто грозят катастрофой. Он же переоценил «емкость» своей души, и вот произошел взрыв и пожар, после которого навсегда остались рубцы.
К счастью, рубцы в сердце скрыты от чужих глаз.
Дзялынец преподавал в той же радомской гимназии, где Моравецкий и Янка. В то время он относился к Моравецкому хорошо, почти дружески. Отговаривал его хлопотать за Янку, но не отвернулся от него, как некоторые другие. Однако настоящей близости между ними не было. Моравецкий чуял в этом человеке большой «накал» честолюбия, тщательно скрываемого. Быть может, ущемленного? Чем же? «Не люблю лезть человеку в душу», — говорил себе Моравецкий. Он полагал, что в подвалы чужой жизни заглядывать не годится. Несколько лет спустя они с Дзялынцем опять встретились в Варшаве. Дзялынец был активным членом союза польских учителей. Поговаривали о его связях в Замке, о том, что он будто бы убеждал в необходимости реформ некоего идеолога с черной бородкой, который был одним из «закулисных» столпов режима. В те времена Дзялынцу, видному молодому филологу, пророчили научную карьеру. Моравецкий с интересом наблюдал за быстрым выдвижением этого человека, который часто появлялся в его жизни, хотя их и не связывала тесная дружба. После войны они опять встретились.
«Счастья он мне не приносит», — подумал Моравецкий, сидя над недопитым кофе, и пожал плечами. Рядом на стуле лежала сложенная газета. Ему бросились в глаза черные буквы одного заголовка:… ЖЕНИЕ ТРЕХ ДЕРЖАВ — МАНЕВР… Лень было протянуть руку и, развернув газету, дочитать заголовок до конца. Он посмотрел на часы. До заседания оставалось еще минут сорок. На повестке дня, конечно, и столкновение Дзялынца с зетемповцами из-за «Кануна весны». Моравецкий все откладывал этот вопрос, не хотелось о нем думать. Дзялынца он с тех пор так ни разу и не видел и сейчас был бы не в силах говорить с ним об этом. Такого рода разговоры всегда портили их отношения с Дзялынцем. После них Моравецкому приходилось в течение многих дней восстанавливать в душе все, что он создал собственными силами. В общем, на то, что происходило в стране, он смотрел оптимистически и верил, что путь, на который вступила Польша, хотя он и самый трудный из всех, есть путь необходимого роста. В иные дни — как, например, Первого мая, когда он вел свой класс мимо трибуны президента и взволнованно махал шляпой при виде скромного человека, который стал вождем своего народа, — этот трудный путь к новому казался Моравецкому особенно великим и прекрасным. Но частенько бывало и так, что он падал духом, терзался сомнениями и даже истерическим беспокойством при мысли о том, что ему за сорок и впереди еще двадцать или тридцать лет, которые, конечно, будут нелегкими. Впрочем, обычно после таких минут приходило неясное чувство гордости, радостное сознание, что и он участвует в отважном до дерзости усилии людей сделать жизнь прекрасной. При этой мысли Моравецкий как бы душевно выпрямлялся… до нового прилива сомнений. И так он брел по дороге, которая казалась ему ухабистой и трудной. Почему же он шел по ней вместе с остальными? Он любил помогать людям, он не мог сложа руки смотреть, как трудятся изо всех сил другие. А может быть, его погнала в этот поход смутная неопределенная боязнь, что, если он останется позади, его ждет конец, бесславный и одинокий? «Гражданская смерть в канаве», — так он мысленно называл это.
Кристина не раз предостерегала его против Дзялынца: — Он вредно влияет на тебя, держись от него подальше. — Но Моравецкий обрушивался на нее: — Мы с ним двадцать лет знакомы! Что из того, что мы разно смотрим на вещи? Он еще переменится! И, наконец, я ему многим обязан!
Он принимался вспоминать вслух, как Дзялынец приютил его, когда он вернулся из плена. Взял его к себе — этакую изголодавшуюся махину! — уступил ему свою кровать и кормил несколько недель. Мало того: кто, как не Дзялынец, помог ему получить уроки в гимназии? Гимназия тогда помещалась еще в старом, облезлом доме на Праге…
— Ты хочешь, чтобы я вел себя, как неблагодарная скотина! — возмущался Моравецкий. Кристина спокойно возражала:
— Нет, я только не хочу, чтобы ты слишком дорого заплатил за его благодеяния.
А Моравецкий сердился, как всегда, когда он в глубине души чувствовал, что Кристина отчасти права.
«Это человек со сломанными крыльями», — говорил он себе после очередного спора с Дзялынцем о происшедших в Польше переменах. Дзялынец не таил от него своей ненависти ко всему новому. «Может быть, это вовсе не ненависть, а горечь? Ведь от ненависти зудят руки, а от горечи — только язык, — успокаивал себя Моравецкий. — Дзялынец неспособен на умышленное вредительство». Во время таких споров он сидел, сложив по своей привычке руки на животе, и смотрел из-за очков на худое лицо Дзялынца с резкими чертами и глубокой складкой между бровями. «Выговорись, отведи душу, тогда это у тебя пройдет», — думал он благодушно. И, выждав некоторое время, начинал осторожно опровергать доводы Дзялынца.
Хотя в школе Дзялынец не высказывал открыто своих взглядов, тем не менее за ним укрепилась репутация реакционера. Моравецкий протестовал, считая, что суждение о человеке можно выносить лишь после того, как выяснены сложные психологические мотивы его чувств, мысли, отношение к людям и так далее. Когда оцениваешь дом, стоит, пожалуй, заглянуть и в его подвалы… Словом, в разговорах с учителями и учениками он всеми силами защищал Дзялынца. Однако он скоро заметил, что не только не помогает этим Дзялынцу, но еще и вооружил против себя кое-кого из коллег. Было непонятно, почему это так. С директором Ярошем, преподавателем химии и биологии, у него до этого не бывало никаких столкновений, напротив — общая работа тесно связывала их. Но в последнее время и Ярош тоже изменил свое отношение к нему. И, конечно, историк Постылло последовал примеру директора. Ну, да бог с ним! А вот Ярош — другое дело: его Моравецкий уважал за самоотверженную работу, за трудную дорогу, какую он прошел в жизни. Этот сын извозчика еще перед войной выдвинулся как прекрасный педагог. Он же организовал забастовку учителей в Жешове, где работал в те годы. Не лучше ли поговорить с ним начистоту? Ведь Ярош умный и честный человек.
С Дзялынцем Моравецкого связывали отнюдь не одинаковые убеждения, а только давнее знакомство, скорее обстоятельства, чем дружба. Но заявить об этом другим значило бы, по его понятиям, подло покинуть человека в беде. На это он не мог решиться, тем более, что положение Дзялынца в школе с каждым днем ухудшалось. Дзялынец сам, вероятно, это понимал, когда со своей холодной усмешкой предсказывал Моравецкому:
— В конце концов, тебе придется порвать со мной, Ежи. Своя рубашка ближе к телу.
— Да ты с ума сошел! — возражал Моравецкий, пожимая плечами. — Или ты меня считаешь подлецом?
Однако с некоторых пор он не мог смотреть в глаза Ярошу. С беспокойством поглядывал украдкой на его лицо, похожее на лицо пожилой усталой крестьянки, и ломал голову, придумывая, как бы, не идя против своей совести, объяснить этому человеку, что он заблуждается.
А тем временем все чаще приходилось слышать, как его фамилия — невзначай или умышленно — упоминалась вместе с фамилией Дзялынца.
В этот период некоторые его действия вызвали не совсем понятные ему нарекания дирекции. Затеянный им цикл рефератов по истории революционного движения в Европе рассматривался как попытка «замазать» историческое значение Великой Октябрьской революции. Моравецкий распределил между несколькими наиболее способными учениками, членами исторического кружка, организованного им в прошлом году, пять основных тем для рефератов: «Якобинцы», «Год 1848», «Коммунары», «Год 1905», «Большевики». И вот в промежутке между обсуждением «Якобинцев» и «Года 1848» на одном заседании педагогического совета на него напал Постылло: — Профессор Моравецкий хочет внушить молодежи, что ленинский Октябрь — только продолжение революционного движения среди западной буржуазии. — Моравецкого возмущало сквозившее в словах Постылло желание опорочить его. Он с едкой насмешкой возразил:
— Значит, по мнению коллеги Постылло, не следует связывать факты истории с предшествовавшим им длительным процессом эволюции? Значит, коллега Постылло полагает, что большевики и Ленин с неба упали на русскую землю?
Он запнулся, встретив недовольный взгляд Яроша, и услышал его голос:
— Товарищ Моравецкий позволяет себе неуместные шутки.