Цена отсечения - Александр Архангельский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Проникновенная история. Вы, эт-самое, Константин Михалыч, отлично выжимаете слезу. В политике не пробовали силы? Но конкурсов, конкурсов-то – для ваших, для музейных, уйма! Ваш приятель на них чего ж не подает? Гранты, гранты есть?
При упоминании грантов Недовражин поежился, но промолчал.
– Или подает, но выиграть не может? Тогда, быть может, все не так и страшно, а? не повсеместно? Деток жалко, да, но детки вырастут и сами заработают, а если он про них не думает, витает в облаках, то кто же виноват?
– Хорошенькая философия, нечего сказать. В духе нашего гнилого времени.
– А давешнее было не гнилое?
– Так я и говорю: что желтый дьявол, что красный – нам все равно!
Недовражин перестал возражать отдельными тезисами; на всякий довод Арсакьева приводил пример из личной жизни. Как было сказано, он, Недовражин, три дня в неделю проводит в Москве, насыщается идеями, сверяет, так сказать, часы; и возвращается в деревню. Так вот. В наследство от тещи ему досталась квартирка, дряхлая, шумная, душная, окна выходят на Волоколамку, зато своя и сравнительно близко от центра. Двадцать пять минут на метро, и ты уже в Ленинке. Сорок – в Академии наук. Тридцать – в Пушкинском. Но не в этом дело. По ту сторону проспекта, ровно напротив балкона – череда высотных зданий; при советской власти на здания вешали лозунги, а по серьезным праздникам зажигали окна, в особом порядке, чтобы получалась электрическая надпись. Теперь на крышу водрузили гигантские буквы. Раньше светилось: «Партия – наш рулевой». Сейчас горит: «Возьми от жизни все». Мы до земли обетованной не добралися; остановилися у подножия Синая, разбили палатки, поставили тельца и пляшем. Были рабами, рабами остались. Сменили господина, вот и все.
Арсакьев авторитетно возразил: да нету никакого дьявола; ни красного, ни желтого, ни серобуромалинового; уж я-то знаю. А что же есть? Есть труд и доверие к жизни. Вот вы про нищего музейщика – а я о знакомом полкане. Его в перестройку турнули из армии; боевые товарисчи пошли с плакатами Союза офицеров, даешь, долой и проклинамс, а он подумал, подумал и пошел в другую сторону. Набрал знакомых прапоров, их обширных жен усадил за швейные машинки; купил задешево отличный парашютный шелк, все равно пойдет на половые тряпки – и стал шить комбинашки. Отличные, кстати. Сексуальные, как говорится. По западным лекалам. Молодые бабы в девяностом – девяносто первом партиями скупали; им до смерти надоело носить потертые хлопчатые рубашки и чесучовые штаны; полкан их, считай, осчастливил. И они его, скажем так, в пролете не оставили. Полкан сиял, как медный самовар. А ведь мог до серых сарделек дойти. Вполне себе мог.
Широкий абажур накрывал своим вишневым светом почти весь стол; за пределами стола чернела тень. Арсакьев сидел в тени, но размахивал руками под лампой; они казались отделенными от тела, как руки кукольника, задрапированного в черное; иногда он резко подавался вперед, и в зону освещения попадали нос и губы. Недовражин был на свету; он слегка наклонился и подпер щеку. И все грустнее, без порыва, возражал; скорей с недоумением, чем зло: ну почему, ну почему же все так глупо вышло? Задумано-то было по-другому! Ведь он историк, а не военный и не швея; его учили не трусы строчить, а развивать науку. Ну да, у Арсакьева есть козыри, и сильные, против правды не попрешь; с научными прорывами беда, согласен. Но кто тут виноват, я спрашиваю вас, кто виноват? Сначала цензура, потом выживание. Ученики – кто в бизнесе, кто за границей. Самый способный ученик Недовражина, Филипп Цветков, второй Эйдельман, работает в банке, занимается этим, пиаром, можно сказать, купается в нечистотах.
– Но послушай, Недовражин! Ты брезгуешь, ты зажимаешь нос. А он эту грязь, из которой история сделана, руками пощупал. Вам нужно, чтобы событие умерло, тогда вы можете его изучать. А пока оно живет, пока от него пахнет потом, кровью, иногда говном, вы его брезгливо обходите: фи, как можно-с!
Мелькисаров помалкивал, слушал вполуха; он понимал, что в этой схватке никто не победит и никто – не проиграет. И терпеливо ждал, когда словесный поток подернется слоем остывающего пепла и можно будет опробовать музыкальную силу СНХ/АНС.
7Храм, витиеватый и старинный, но по счастью не суровый, не холодный, обслуживали иностранцы. То ли греки, то ли болгары. Жанна в точности не знала, что значит надпись на табличке – Антиохийское подворье. Но много раз на Пасху, перед освящением яиц, и куличей, и пасок наблюдала, как за храмом бродит жизнерадостный поповский начальник, похожий на великана-волшебника из первой серии кино про Гарри Потера. С черно-седой бородой, непокорными волосами и утробным голосом. Он гулял по тесному дворику, как хороший пловец плавает в двадцатиметровом бассейне – туда-обратно, туда-обратно, а иногда по бесконечному кругу. Время от времени великан останавливался, доставал из кармана рясы булку, приманивал голубей и зычно разговаривал с ними на каком-то южном языке. Иногда звонил мобильный; голуби на всякий случай вспархивали на скат колокольни. Архиерей доставал трубку, шумно сдувал с нее крошки и голосисто отвечал на звонок: «Христос анести!».
Сегодня двор был решительно пуст; сырой, похолодавший воздух потянулся за Жанной внутрь теплого храма, качнул огоньки свечей на массивных подсвечниках и в огромных лампадах мутного стекла – синих, зеленых, бордовых. В храме было прохладно и гулко. Две незаметные тетеньки протирали стекла обширных икон, соскребали специальными щеточками маслянистые натеки воска. Третья возилась с ковром: подтягивала его за один конец, за другой, никак не получалось разложить ровно. За свечным ящиком сидела молодая крепкая женщина в платочке, читала толстую старую книгу. Должно быть, писание. Вялый мужчина с длинными волосами благочестиво шатался без дела.
Батюшек в храме не было; Жанна пришла между службами. Она подняла глаза; сквозь проемы, чуть пониже купола, падал медленный свет; несколько косых лучей стекались в общий поток; поток струился вниз и невесомо замирал у царских врат.
В полной, почти непроницаемой тишине раздалось движение, на приступочку перед вратами поднялось три женщины и четверо мужчин; один из них казался крупнее во всех отношениях, и внешне и внутренне, как будто бы он ясно сознавал свое право руководить остальными, а они это право за ним заранее признавали. Крупный выстроил всех в кружок, развернул на пюпитре тетрадочку, внушительно прокашлялся, театрально протер очки и стукнул металлической палочкой о камертон. Поводил камертоном возле уха, как модная покупательница водит надушенным краем кисти перед носом, чтобы настроиться на запах; привзмахнул полноватой рукой, прогудел что-то вроде «ти-та-та», и хор приступил к репетиции.
Не все слова Жанна хорошо различала, да и хор то и дело сбивался; дирижер своим утробным рыком обрывал голоса, заставлял начинать сначала; иногда разряжал атмосферу шуткой, прямо поперек молитвы, они улыбались и продолжали вдохновенно петь. Этот рык и эти шутки чуть-чуть смущали Жанну, но со своим уставом в чужой монастырь не лезь, а в целом было очень хорошо, даже захотелось плакать. Мужской серьезный голос сурово тянул за собой женские – вверх, под купол, к небу; они летели за ним, не всегда поспевали, таяли в световом столбике, снова вспыхивали.
Одна из теток, очищавших свечные потёки, тоже заслушалась; оперлась локтем о подсвечник, застыла античным изваянием.
Зазвонил телефон; не смущаясь молитвенным пением, продавщица книжек и свечей (ну как же, как же тут все правильно называть?) позвала:
– Семеныч! Тут насчет отпевания, подойди.
Хор продолжал репетицию. Пели про благочестивого разбойника, которому (или который?) приносят жертву вечернюю.
Из подсобки вышел веселый мужчина с очень красным лицом и широкими щеками.
– Слушаю. Ваш покойник? Ну покойница, теперь уже без разницы. Во сколько на кладбище? Не на кладбище? А куда же? В кре-ма-то-рий? Э, милая моя, нету такого православного обычая, в крематорий. Ну не знаю, как быть. Твоя покойница, тебе решать. Да. Нет. Ну, имеешь право, имеешь право. Если батюшка прикажет – сделаем. В церкви, мать моя, как в армии, приказы не обсуждают. Хор какой оплачивать будешь – малый или великий? Певцов, говорю, тебе заказывать или старушек наших созовем? Что? Громче, говорю, громче, не слышу!
Хористы взяли какую-то уж совсем запредельную ноту, молитва наполнила храм до краев; широкощекий навалился на трубку, зажал другое ухо ладонью, а все равно никак не мог разобрать, что ему говорят.
Захотелось поскорее отсюда уйти, пока на сердце осталось хоть что-то от начального подъема, как легкое золотое напыление на серебре.
8Они переместились на второй этаж, в бильярдную; Мелькисаров медленно, неспешно, разминал гостей, выжигал из них посторонние мысли, психологически готовил к чуду своей музыкальной шкатулки – так он про себя называл теперь комнату, где разместился синтезатор.