Цена отсечения - Александр Архангельский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, вы только не подумайте, я помню, кто здесь жил. До нас, писателей. Знаете Самариных, славянофилов? Не знаете? А зря. Надо знать. Я, между прочим, помню. Все помню. И все понимаю. Понимаю, что я не Самарин. Я гораздо хуже. Я просто очень умный. Мне даже страшно думать, какой же я умный. Тошно быть таким умным. Ну почему, почему я такой умный? А? Скажите вы мне! Но только это, милые мои, Россия. Знаете такую страну? Здесь как на мерзлом болоте, ничего не трогай, не меняй, не строй. А если по ошибке поменяли, если сдвинули ось, покосили жизнь, то оставьте. Не троньте! Не возвращайте прошлого! И будущего тоже не надо. Лишнее. Пусть буду я, как есть. У соседей водку занимаю. Книжки зачем-то пишу. Подо мной лед, а подо льдом пиявки, черные такие, сочные, сминаются и разминаются колечком! Ты знаешь, Недовражин, что их нельзя отрывать? головка под кожей останется, будет ганрена, гниль! Лед уже трещит, но ведь не треснул. Береги меня, при мне покамест не потонешь!
Но если уж Арсакьев победит, тогда не тронь Арсакьева! Слышишь меня! Не тронь. Меня на свалку, и забудь про меня навсегда, Арсакьева береги! Лед под ним растрескается, заскрипит, но удержится. Арсакьев сухонький, не провалится. А вот после него – потоп. Поэтому – не трогай. Ты не обижайся, Арсакьев. Я по-хорошему. Ты на болотах никогда не бывал, Недовражин? Слышал, как пахнет болото? А как мокрая гадюка проползает рядом, видел? А ощущал, как кочка вдавливается в воду? Как послушная кнопка. И там трясина. С этими, как их там, пиявками. А морошку, кисленькую морошку собирал? Рыжеватую с оранжевым? Пушкин ее любил, знаешь ли ты это, что Пушкин любил морошку? Вот какие дела.
Во все время боржаниновского монолога парнишка сидел, весь подавшись вперед и пьянея одновременно с кумиром; смотрел влюбленными глазами и кивал.
Арсакьев не унимался:
– А что же, эт-самое, я что хотел спросить. Про себя мы поняли. И про Россию тоже. А что же, эт-самое, господин Мелькисаров? Его загадку разгадали, или как?
– А чего тут гадать? Он – сосед. Во что бы сосед ни игрался, извольте ему не мешать. Так, извини меня, Олег Олегович, у нас, у русских принято. Играй, Степан, не знай печали. Береги себя. Если что, я с тобой.
Хлопнул толстыми руками по коленям, набрал побольше воздуху, поднялся.
– Пошли, подсобник! Засиделись. Мелькисаров, веди меня! Где тут у вас дают пописать?
На выходе притормозил, оценил диспозицию на шахматном столе.
– Как вы доску-то почистили… основательно. Короля за пешками приперли… рокировочка! Два ферзя, шесть пешек на двоих… одна норовит в ферзи… да куда ей с грыжей. Не думаю, не думаю… Нет, ребят, типичная ничья.
11Синтезатор стоял на втором этаже; собранный, прилаженный, заранее включенный, напоминающий чугунную машинку для шитья. Арсакьев потрогал внушительный остов, попытался качнуть – не вышло; Недовражин осторожно снял с экрана негатив, посмотрел «Королей» на просвет. Что будет? будет сеанс превращения, знак станет звуком. А, понятно. Интересно. Как называется устройство? – спросил Недовражин. СНХ/АНС? Ясный перец, – подвел черту Арсакьев. Синхронизатор А. Н. Скрябин. И без вариантов. Умный старик Арсакьев; сразу угадал, а Мелькисаров не дотумкал.
Степан Абгарыч отвинтил зажимы фотоформы, заменил чужого Филонова на собственного Пастернака, пробежался по системе рычажков. Машина напряглась, мигнула, планшеты сдвинулись с места, осторожно поплыли над светящейся пленкой, как съемная крышка домашнего ксерокса – над световой дугой.
Еще секунда – и мерцание обернется музыкой.
Музыка – потекла. Не раздалась, не потянулась космическим стоном, а именно что густо потекла. То ли как виолончель с одной-единственной басовой струной; унылая канитель на ровной ноте. То ли как тягучее бормотание, вгоняющее в полутранс: оумманепадмехум, оумманепадмехум, оумманепадмехум. На четверть тона выше, на четверть тона ниже, и опять – тяжелый, завораживающий, безразличный гуд.
Арсакьев сидел, оттопырив губу, насмешливо смотрел на Мелькисарова: что, коллега, слегка обсчитались? Недовражин, кажется, наоборот: завороженно ушел в себя, белесые реснички опустил и медитирует. Сектант он и есть сектант. Оумманепадмехум, оумманепадмехум, оумманепадмехум…
Если бы в доме жила собака, она бы завыла. Жил бы кот – забрался бы, взъерошив шерсть, на занавеску. Мелькисаров был обескуражен. Даже не тем, что премьерный показ провалился. А тем, что он споткнулся на ровном месте. Как можно было упустить из виду элементарный принцип простейшей схемы? Как можно было не понять, что басы включаются на светлом, а черные участки без просвета вызывают к жизни тонкий звук? Чем светлее картина, тем мрачнее гул, чем ажурней и тоньше рисунок, тем монотонней мелодия. «Пир королей» клочковат; поэтому он превращается в холодную, звездную музыку. «Семья», что называется, цветет и пахнет; границы линий стерты, образ нежен. Значит, преобразуясь в синтетический звук, зазвучит черной тоской…
– Бляха-муха, что за вой? – Анатолий и Василий разом посмотрели в потолок. Слышимость кошмарная, досчатая, насквозь; мыкающие звуки протекали вниз, как вода из прорванной батареи…
– Хуже бор-машины. Поспишь тут, как же. Курнем?
– Пожалуй. Давай, одевайся.
– Господи, как намело.
12Обсудив причину неудачи, разложив эксперимент по полочкам и сделав некоторый вывод, Арсакьев, Мелькисаров и Недовражин окончательно утратили взаимное раздражение. Им было интересно и легко друг с другом, как бывает интересно инженерам обсуждать чертеж. Был составлен список действий, разработан план по доводке объекта.
Перед сном они решили погулять по ночному поселку, развеяться. Снегопад утих, ноги мягко тонули в снегу. Подвыпивший Арсакьев вышагивал чуть впереди, руки в карманы, голова упрямо опущена, как будто навстречу дует сильный ветер. Хотя вокруг был холодный колючий штиль. Мрачноватый Мелькисаров шел посередине припрыгивающей, птичьей походкой: с пятки на носок, с носка на пятку. Недовражин тихо, незаметно семенил чуть сзади и глазел по сторонам.
За старыми советскими заборами высились ряды корабельных сосен; сквозь них проступали могучие очертания слегка подсвеченных бревенчатых особняков – генеральское счастье сталинских соколов, писательская удача тридцатых годов. Замедленно, как в кино, со стрех осыпалась снежная пыль. Были домики победней и попроще; несколько безнадежных избушек (заборчики садовые, условные, сетка рабица) недавно сгорели, черные останки торчали на огромных участках, как гнилые зубы в полупустом стариковском рту.
Обособленно стояло авангардное строение, тоже давних советских времен. Дом был отделан керамическими плитами; по белой поверхности скачет ломаный рисунок, в духе позднего Пикассо и раннего Леже. Яркие прожектора опоясывали дом, слепили небо; по кромке ограды тянулись ряды ажурной колючей проволоки, сделанной на заказ и похожей на миниатюрную гирлянду; где-то там, в глубине поместья, надседались гулкие псы.
Новые заборы были выше, метра по четыре, а то и все пять; над кромкой заборов, в глубине закрытых территорий сверкали прозрачные купола деревенских пентхаузов, откуда-то снизу, как пар, поднимался рассеянный свет…
Говорить ни о чем не хотелось. Перед сном они попили чаю из тонких чашек. Заедали вишневым вареньем. Чуть засахаренным, но все еще ароматным. Всем было так приятно, будто они сами про себя читали в хорошей старой книжке. Отправляясь к себе, на первый этаж, Недовражин сунул Мелькисарову записку: адресок его сельца, со схемой проезда; с утра он может и забыть, а было бы жаль прекратить возобновленное знакомство. Вдруг время будет…
Время – будет, обещал Мелькисаров. И по скрипучей лестнице забрался в музыкальную шкатулку, чтобы поскорее завалиться на боковой тесноватый диванчик. Он что-то устал от хорошего, хотя и в самом главном не удавшегося дня. Засыпая, краем уха слышал богатырский храп, поднимавшийся снизу, из водительской; тонкий свист долетал из комнатки Арсакьева; Недовражин спал беззвучно.
13Бульвар помрачнел, посуровел; капитализм капитализмом, дорогие рестораны дорогими ресторанами, а фонари как светили тускло и безжизненно, так и светят. Пробка снова растянулась в оба конца, и уже не яростная, торопливая, а вялая и обреченная. Вдоль прудов, от Покровки к метро, нетвердо, налегке шагают пьяные мужчины: сдали цветы, и довольны. Семенят подвыпившие дамочки с подмерзшими букетами – поверх загульного блаженства на лицах постепенно проступает забота о доме и детях. Так, это купила, то не успела, этим завтра займусь. Раздается запах обильных, многократно подновленных духов – и вина, залакированного водкой.
Как-то в офис сразу расхотелось; все равно что головную боль променять на мигрень.
А дома Жанну ждала нечаянная радость; правда, не сразу ждала; жизнь потомила еще немного, а потом окатила теплой волной.