Цена отсечения - Александр Архангельский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Двенадцать лет назад Боржанинов нашел Блохана возле переделкинской помойки; рыжий скелетик, облепленный мухами, даже пищать не мог. Сердце не камень; котенок был брезгливо завернут в носовой платок и доставлен домой; вечером они с Лёлькой устроили ему купание в железной миске. Мокрые кошки скукоживаются, становятся похожи на гомункулусов; от тощего Блохана вообще ничего не осталось, куриная шейка с отростками, облепленная шерстью. Было позднее лето, они занимались водными процедурами на свежем воздухе; в миске, как маковая крошка, чернели сотни блошиных точек; полудохлые блохи с трудом выпрыгивали с полотенца, увязая в махрушках; омовение пришлось повторить.
Блохан, избавленный от неизбежной смерти, вырос жирным, наглым самураем, держал под контролем всю кошачью округу, но дома вел себя нежнее нежного. Особенно с Лёлькой. Когда она в детстве уезжала на лето, демонстрировал сущую мрачность, поворачивался к Боржанинову задом и презрительно подергивал кончиком хвоста; Лёлька возвращалась, загорелая, подросшая, и кот безумно метался по дому, вспрыгивал на диванные подушки, выгибал спину и скакал наискосок по комнате, отталкиваясь всеми четырьмя лапами (Лёлька называла это: прыгать скандибобером). Она повзрослела, переехала к мужу; Блохан приучил себя ценить ее воскресные приезды, и в каком бы загуле ни был, какие бы романы ни закручивал, за полчаса до появления хозяйки лежал в прихожей и вылизывал лапы. Лёльку к мужу ревновал, при первом его приближении забирался на шкаф и сверху шипел: ненавижу!
Вечером того катастрофического дня Боржанинов приехал из морга, налил себе первый стакан, выпил мелкими глотками, торопливо; Блохан вскочил ему на штанину и повис. Стряхнуть кота не получилось; он пропорол железными когтями кожу, тонко, болезненно; кота трясло, как температурного больного. Ночью он стал истошно выть, как перед случкой в полнолуние; Боржанинов, не допившийся еще до полного бессилия, вышвырнул кота на улицу; тот исчез. А на сорок дней вернулся – и подох.
Потрясенный Боржанинов прекратил запой. Стал пить по-прежнему: спокойно, регулярно и умеренно. А в новом романе, получившем все главные премии, рассказал историю погибшей дочери, ее любимого кота – и свою. Разумеется, не прямо. Но кто знал, тот понял.
10Боржанинов ухнул в кресло; парнишка пристроился сбоку, на стуле.
– Мое почтение. Я Виктор Антонович. Боржанинов. Сочинитель. С кем имею честь?
Гости ответно представились.
Зная Боржанинова, Мелькисаров не стал мелочиться, налил ему полный стакан. С правильными гранями, зеленоватый. Боржанинов поднял стакан, полюбовался на просвет, поочередно, пристально посмотрел в глаза присутствующим: здоровье – ваше, со свиданьем! неспешно выпил половину, немного подумал, вкусно закусил грибом.
– А грибы-то солить разучились… Подсобнику что ж не налил?
Подсобник повторил все жесты Боржанинова, но с некоторым, что ли, ускорением. На четверть такта побыстрей, посуетливей. Выпив, по-народному поморщился и поскорее захрустел капустой.
Мелькисаров заставлял себя изображать радушного хозяина. Виктор Антонович то, Виктор Антонович сё, а вот салату, и над чем работаете? Хотя был зол невероятно: ситуация дозрела, надо начинать эксперимент, и тут является Боржанинов, надутый, как сапог на самоваре. Арсакьев с Недовражиным вежливо молчали. Общий спор их понемногу сблизил; перед лицом новоприбывшего, чужого, они окончательно ощутили себя – своими. И напряженно ждали, как поведет себя незваный гость, впишется в компанию, разрушит атмосферу – или просто скользнет по поверхности и пропадет без следа.
– Хороший денек, голова не болит; не болит голова – это счастье, – сказал Боржанинов.
Пауза.
– Над чем работаю? Роман пишу.
– О чем?
Мелькисаров сделал заинтересованное лицо. Боржанинов удивился вопросу.
– А о чем еще романы пишут? О любви.
Арсакьев не сдержался, уязвил:
– Оригинально.
Боржанинов предпочел ехидства не заметить; начал обстоятельно рассказывать про замысел. Уже не ждал, уже не ждал, думал: все уже было, все перепробовал, двадцать три романа, четыре пьесы, шесть инсценировок, дважды государственная премия… А тут слетал к швейцарскому издателю, в Цюрих, швейцарцы его что-то полюбили, практически каждый год издают; сел на улице чаю попить. До обеда был отвесный ливень; толстые капли взрывались на подоконнике; после трех воцарилась жара. Молодая зелень вся во влажной дымке, столы на берегу покрыты водяной пленкой, как холодным потом, официанты не успевают протирать. Перед глазами ровное озеро; над его равнодушной гладью мечутся жадные чайки и хрипло кричат, как старухи. И тут за соседний столик садятся двое… сразу все и завязалось.
– Мелькисаров, а что ж мы не пьем?
Боржанинов снова заглянул в глаза собеседникам, выпил сам, скептически понаблюдал, как пьют они – кукольными глотками, из своих мелкотравчатых рюмок, позаботился о подсобнике.
– А? каково? Дальнейшее – как на ладони. Вся жизнь разворачивается – сама собой, ничего придумывать не надо.
– Забавно, забаавно. Но у меня, простите уж, я старик, характер портится, нормальное дело, так вот, у меня вопрос. Вы вправду, что ли, думаете: можно предсказать судьбу? Не придумать, как вы – талантливо, не сочинить, а предсказать? Услышал, увидел – и понял, как дальше?
Боржанинов (он заметно охмелел) недобро улыбнулся.
– Конечно, можно. Хотите я сейчас устрою сеанс всеобщего разоблачения? всех вас посчитаю? Хотите?
– Виктор Антонович – может, – восхищенно прошептал парнишка.
– Ну-ка, эт-самое, давайте! Вы же, черт возьми, инженер человеческих душ, или как там говорится, сердцевед.
– Секунду, минуту, пардоньте! Куда нам спешить в такую жару.
Боржанинов снова поднял долитый стакан, звучно, отмеренно выпил, отмечая лебединым упаньем каждый глоток. Сделал губы бантиком, причмокнул, зажевал божественный напиток осетром. Его выцветающие зрачки совсем побелели.
– Про подсобника не забывай, будь ласка. Итак, начнем, пожалуй. Вы ведь господин Арсакьев?
– Я – Арсакьев. Дальше что?
– А дальше то, что вы живете уже вторую жизнь. В первой, думаю, вы были конструктором, изобретателем, или этим, как его, ра-ци-о-на-ли-за-тором. Вот как ваши ученые глазки блестят, все им интересно, такие буравчики, ух! Такие бывают только у кон-струк-то-ров. Я знаю. Вы очень любили поэта Евтушенко, точно говорю? А Евтушенко здесь живет, неподалеку, знаете об этом? можем заглянуть, он богатеньких любит. Вы же теперь богатенький, верно? Но не вор, не вор. Нету в вас… замашек. Это видно. Но тех, которые без денег, вы презираете. Слегка, но презираете, ведь правда? А почему? А потому, что пролежни насиживают. Вот вы смотрите на меня, делаете вид, что уважаете, а сами думаете: сволочь! сволочь! живет в поселке Переделкино, за три рубля, по разнарядке, и водку занимает у соседей. Да, я живу. – Боржанинов юродски поклонился. – Живу. И занимаю. И попробуйте только не дать. Я вам не дам.
Любовного сюжета я вам – Арсакьев, так? не путаю? – не нагадаю. Нет у меня для вас любовного сюжета. Ну, не обижайтесь, поздно уже вам. Хотя вы были убежденный… лесбиян, и женщины вас ого-го… но в прошлом, в прошлом. Вот если бы я писал про вас роман, я бы что сделал? А то бы сделал, что прошлое бы вас накрыло. Вы бы убежали… переодевания, грим, поддельный паспорт… в Лондон… а там бац, и начинается трагедия. Потому что вы, Арсакьев, ничего не знаете про ад. А я знаю. Ад – это когда все можешь и ничего не нужно. В молодости мечтал: то куплю, это, и там побываю, и здесь, и всех обыграю. Ну купил. Ну обыграл. Потом и тебя обыграли. Гуляешь в Трафальгарском парке, золотая осень, зеленый газон, безопасность, денег хренова туча, а все неинтересно и не нужно, и ты в ловушке, в настоящем аду. А ведь жизнелюбие… куда от него денешься.
У вас, молодой человек, – хмелеющий Боржанинов обратился к Недовражину, – и у вас, молодой человек, тоже вторая жизнь. В первой… вы не гуманитарий, не военный и не доктор, что-нибудь такое… по машинной части. Не бауманский случаем заканчивали? Нет? А сейчас вы по всему – другой. Не инженерный. Но и не богатенький. Не богатенький. Хотя и не бедненький тоже. Про вас роман писать не будем. Про вас – лирическую поэму. Самоотверженный герой на алтаре отечества. Алтарь, замечу, улучшенной планировки, с удобствами. И приставной лесенкой. Чтобы слезть, когда чего. Точно, точно: вы теперь профессиональный гуманист. За счет господина Арсакьева. Ну это я, поймите, образно так говорю. Не лично он, но кто-то же вас кормит, а вы – недовольны. И я недоволен. Живу, как верно заметил господин Арсакьев, в писательском поселке Переделкино. Живу и в ус не дую. И ненавижу тех, кто подбирается к моим угодьям. Лезут сюда и лезут. Строят и строят.
Нет, вы только не подумайте, я помню, кто здесь жил. До нас, писателей. Знаете Самариных, славянофилов? Не знаете? А зря. Надо знать. Я, между прочим, помню. Все помню. И все понимаю. Понимаю, что я не Самарин. Я гораздо хуже. Я просто очень умный. Мне даже страшно думать, какой же я умный. Тошно быть таким умным. Ну почему, почему я такой умный? А? Скажите вы мне! Но только это, милые мои, Россия. Знаете такую страну? Здесь как на мерзлом болоте, ничего не трогай, не меняй, не строй. А если по ошибке поменяли, если сдвинули ось, покосили жизнь, то оставьте. Не троньте! Не возвращайте прошлого! И будущего тоже не надо. Лишнее. Пусть буду я, как есть. У соседей водку занимаю. Книжки зачем-то пишу. Подо мной лед, а подо льдом пиявки, черные такие, сочные, сминаются и разминаются колечком! Ты знаешь, Недовражин, что их нельзя отрывать? головка под кожей останется, будет ганрена, гниль! Лед уже трещит, но ведь не треснул. Береги меня, при мне покамест не потонешь!