Простодушное чтение - Сергей Костырко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Странно, но, видимо, в этом есть какая-то закономерность – присутствие рядом с собой сил «третьего мира» мы ощущаем постоянно, однако тема эта редко становится предметом литературы. А если это и происходит, то, как правило, в произведениях, посвященных детству (но отнюдь не детских). Возможно, объяснение лежит в области психологии: наиболее беззащитны перед силами «третьего мира» мы бываем именно в детстве, когда у нас еще нет тех социальных ниш, которые мы обретаем с возрастом и которые жестко ограничивают наш круг занятий, круг общения, возможный круг контактов. В детстве же мы просто «выходим на улицу» погулять. И кто из нас не мечен шрамами (на теле, на душе) тех детских столкновений со всесокрушающей, тупой силой «третьего мира». Возможно, память о них (сознательно или бессознательно) и заставляет нас успокаивать себя мыслью, что мы-то уж давно повзрослели, окрепли, освободились от «детских» страхов. Конечно, можно нарваться на пьяного в автобусе или на грабителя в темном подъезде. Но ведь от этого не убережешься, как от молнии или землетрясения. Мы можем размышлять и говорить всерьез о тиранах, о Сталине и Гитлере; серьезная тема, достойная. А вот об этом нечто, клубящемся вокруг, мелком, вонючем, нагловато-агрессивном, лезущем изо всех щелей? – да бог с вами, еще на это нервы тратить! Хватит этих переживаний в детстве… А может быть, здесь другое? Может быть, мы подсознательно догадываемся, что по-прежнему бессильны перед этой силой? Что пришедшая со взрослостью прочность – миф? И на самом деле наша независимость от «третьего мира» – это только обретенные с возрастом навыки избегать прямых столкновений с ним?
Короче, есть в этой теме что-то как бы стыдное, полузапретное.
Ну а нужно ли вообще стыдиться своего бессилия перед «третьим миром»? Возможные ответы: да, нет. И оба, на мой взгляд, абсолютно правильные. «Да, нужно стыдиться» – потому что самое стыдное – это не бессилие, а стремление скрыть его от себя. «Нет, не нужно стыдиться» – потому что сила «третьего мира» действительно Сила. Она непобедима в принципе. Можно бороться с преступностью, и даже успешно. Можно бороться за гуманизацию государственных установлений. Можно, наконец, воспитывать в людях культуру, как бы изнутри меняя стиль человеческого общежития. Но надеяться стать победителем «третьего мира» наивно.
Долиняк написал повесть – и это очень важно понять – не о столкновении своего героя в детстве с «дурной компанией», не о неких гримасах послевоенной действительности, а об одной из универсальных ситуаций нашей жизни, о некой неизменной данности. По сути, предложенный Долиняком образ «третьего мира», смысловое его наполнение очень близки к тому, что французский философ-экзистенциалист Симона Вейль определяет понятием Сила.
...«Сила есть некий феномен, который превращает в предмет, в „вещь“ каждого, кто оказывается в поле ее действия. Того же, кто попадает под прямой удар, она превращает в вещь буквально: был человек, стал труп… Сила, которая убивает, – лишь примитивная, грубая форма силы. Насколько же более разнообразна в своих выдумках, насколько более остроумна в своих эффектах та, иная, которая не убивает – еще не убивает. О, она, несомненно, должна убить. Или, вероятно, может убить. Или нависает над головой того, кого в любой момент способна убить. Но во всех этих случаях она превращает человека в камень. Власть обратить человека в вещь, убив его, порождает другую власть, куда более удивительную, способную обратить в вещь человека еще живущего (курсив мой. – С. К.). Да, человек живет, он наделен душой, а все-таки он вещь. Ну и странное же он существо – вещь, обладающая душой, – и странное это состояние для души. Кто знает, сколько душе приходится в любое мгновение скручиваться и изгибаться, чтобы приноровиться, чтобы ужиться в вещи? Душа ведь не создана обитать в неодушевленном предмете, а коль скоро она к тому принуждена, то нет в ней клеточки, которая не страдала бы от этого насилия».
Вот эти страдания души, противостоящей Силе, и изображает Долиняк. Нас не должна вводить в заблуждение непрезентабельность обликов «третьего мира» в его повести («Один – с косой челкой, рылисто-монументальный и толстогубый… лицо… не выразительней огромного щербатого булыжника», другой – «передвигался… на манер маленькой обезьяны, сгорбив спину и болтая обвислыми руками у согнутых колен; лицо его при этом всегда съеживалось в гримасу, наподобие той, когда собираются сплюнуть»). И Гитлер, и Муссолини, и Сталин импозантны только издали, рассмотрите их вблизи – то же мелкое дрянцо, то же человеческое убожество, закомплексованность, болезненная жажда самоутверждения и т. д. Фигуры их наделяет величественностью и значительностью не масштаб их личностей, а место, которое занимает в нашей жизни сама Сила, от коей они представительствуют.
Финальные слова повести: «…блатари словно бы растворились в бредущих по улицам толпах». Именно растворились. «Толпы» приняли их в себя как органическую часть. Присутствие «третьей силы» повсеместно. У Долиняка это не только сами блатари и приблатненные, но и вполне добропорядочные соседки мальчика по коммунальной квартире, признающие право шпаны на власть, это советское начальство, перенявшее у уголовников даже стиль общения с подчиненными. Это само государство, десятилетиями жившее по законам, дух которых мало чем отличался от законов уголовного мира. И мальчик Долиняка, идущий на убийство, еще не знает, сколько мук предстоит принять его душе в будущем:
...«Если бы неведомая сила вернула меня в детство, в сорок шестой год, и поставила на то же самое место, я, глядя на разлетающийся в обе стороны проспект, не пережил бы и первой минуты, раздавленный непереносимым, как сама эпоха, томлением. Томлением в том смысле, как понимали в старину, и означавшим муку. Меня расплющили бы кумачово-черные десятилетия, которые предстояло бы еще вынести, годы, спрессованные из казенных коридоров, пионерских комнат, красных уголков, испитых лиц, торжественных собраний, стадных шествий, ликующих радиоголосов и свинцовой тяжести передовиц».
Вопросы, над которыми размышляет писатель, в принципе не имеют и не могут иметь непосредственного выхода в «практику», не имеют и не могут иметь однозначных ответов. Это, повторяю, не предупреждение обществу об очередной грозящей ему опасности и не напоминание об уроках прошлого. Размышления писателя вообще в другой плоскости. О возможностях и пределах сопротивляемости души мертвящей силе «третьего мира», о проблеме свободы в данности, почти исключающей свободу. Иными словами, перед нами произведение, в котором разрабатывается экзистенциальная проблема.
Мы уже приучены современной литературой, что произведение, претендующее на философичность, заявляет об этом прежде всего своим декором. И потому с некоторой опаской поворачивается язык, называя прозу Долиняка философской. Уж очень, казалось бы, незамысловато она строится, почти архаичной по нынешним меркам кажется серьезность интонаций повествователя; что же касается реминисценций, то если они и есть (скажем, традиционный для русской литературы образ Петербурга), то спрятаны где-то в глубине содержания. Правда, игра с символами, подчеркнутая амбивалентность образов здесь иногда встречаются, но это как раз не самая сильная сторона повествования. И тем не менее правильное прочтение новой повести Долиняка возможно, на мой взгляд, только в философском контексте, экзистенциалистском, если угодно.
Полагалось бы сказать несколько слов о недостатках повести, критика (А. Немзер) уже отметила их наличие. Но в данном случае они не имеют существенного значения. С поставленными перед собой задачами Долиняк-мыслитель и Долиняк-художник справился без видимого напряжения.
Неизбывность войны
Олег Ермаков. Возвращение в Кандагар // «Новый мир», № 2
Эффектная, но – скажем мягко – очень уж «приблизительная» фраза Гертруды Стайн о потерянном поколении стала в прошедшем веке чуть ли не универсальной отмычкой при анализе книг, авторов которых, как утверждают критики, «военный опыт выломал из нормального течения жизни».
Особенно впечатляет здесь – «нормального».
Боюсь, что именно так большинство читателей прочтет повесть Олега Ермакова «Возвращение в Кандагар». Почти хрестоматийный образчик «прозы потерянного поколения».
Герой Ермакова – бывший «афганец» Иван Костелянц – уже почти десять лет живет мирной жизнью, но никак не может избавиться от «войны». Она продолжилась для Костелянца душанбинскими погромами в феврале 1990 года (восстанием «чапанов»). Центральные эпизоды повести связаны с приездом Костелянца к другу-сослуживцу в Россию для поисков нового места жизни. Герой вдруг оказывается в благословенной безмятежности дачной деревенской жизни с утренними покосами, купанием в речке, квасом, творожниками и проч. и чувствует, что уже не в состоянии стать частью этого мира.