Чужеземка - Мария Кунцевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слышно было, как вода с плеском стекает в обомшелые бассейны. Десятки ступеней, отполированных множеством подошв, вели к уже не существующим порогам. Ты шел по ступеням и входил в небо, в тот бледный, затененный пиниями закат. Из домов без дверей и без жильцов вместо запахов работы и пищи струился аромат вербены. Владик повел Розу боковыми улочками; пробравшись сквозь проломы в стенах, они ступали по мозаичным полам, останавливались в покинутых богами нишах, перед алтарями местных ларов. Все вокруг заполнили цикады. В Термополиуме по мраморной лавке полз уж, а на галерее храма Дианы прохаживался голубь, кланяясь на каждом шагу. Наконец они добрались до амфитеатра и сели на одной из верхних скамей. Ряд колонн за сценой, казалось, покачивался на легком ветру, так стройны были мраморные стволы. Внизу, у подножия храма Цереры, каменная фигура в красиво ниспадающей тунике поднимала руку молитвенным или призывным, может быть, жестом. Воздух пронизывали золотые и лиловые лучи заката. Никаких слов, изъявлений чувств, день погружался в воспоминания. Роза сплела пальцы и смотрела на арену, по которой скользили тени прошлого. Ее взгляд, сначала теплый и ясный, холодел, напитывался мраком. Роза медленно покачала головой.
— Так-то, сын мой, — проговорила она. — Вот и приехала я. Вот и гляжу на нее, на свою мечту. Да. И не только в другой мир — я переселилась в другое время. Ну и что? — Она порывисто повернулась к Владику. — И что? Легче мне от этого? Все красивое, верно. Но грустное, грустное! Умирали, умирают и будут умирать. Все равно где, когда — умирать страшно всегда и везде! Я думала, что в этой чудесной стране, где в конце октября июльские вечера, где на могилах сидят и целуются, а в могилах — вербена… я думала, что в таком месте и смерть не страшна. Ах, Владик ты мой! Страшна она, везде и всегда страшна для человека, который родился и не жил. Не жил! Понимаешь ты — не жил!
Она сорвалась со скамьи, бледная, негодующая, стояла среди черных кипарисов в меркнувшем свете сумерек и спрашивала.
— Владик, как же я буду умирать, если и не жила я вовсе?
10
С того вечера в Остии прошло несколько лет, за это время Владислав освободился от Розы. В Риме закончились его с ней расчеты, теперь они были квиты: услуги, которые он оказывал ей потом, были в его понимании чем-то вроде великодушной надбавки. За поэзию несчастливого детства, за вкус к труду и самостоятельной мысли, за музыку он заплатил расстроенными нервами Ядвиги, итальянским путешествием и осложнениями собственной карьеры. На вид все было по-старому. Мать навещала семью сына и на новом месте его службы, в Кенигсберге. По-прежнему часто переписывались и часто вместе проводили праздники; в торжественных случаях Владик наносил визиты родительскому дому. Но его отношение к Розе перешло в разряд чисто родственных, привычных, потеряло свою исключительность.
Владислав убедился, что ничем на свете нельзя Розу умилостивить, что нет такого места на земле, где она чувствовала бы себя счастливой, даже время не принесло ей успокоения. Угрызений совести он не испытывал: он сделал все, что мог, и теперь вычеркнул из своей жизни Розу — осталась только мать. Мать, иногда безумная, опасная для окружения, мать, о которой надо заботиться, но прежде всего ее следует строго изолировать. Отец вышел в отставку. Марта уже была замужем. Владислав аккуратно высылал деньги, обеспечивавшие матери комфорт и лечение. Но у себя в доме он так строго ограничил поле ее деятельности, что какое-либо вмешательство в домашние дела было попросту невозможно.
Роза не сопротивлялась новым порядкам. Она, казалось, и не замечала перемены в своем положении. С годами она становилась все чувствительнее к комфорту и кухне, а так как домашнее хозяйство сына весьма усовершенствовалось в те годы, Роза, приехав, могла беспрепятственно отдаваться гастрономическим радостям и бесконечным туалетным процедурам. От Ядвиги она отгородилась чем-то вроде непроницаемой завесы, которую приподымала лишь в случае практической необходимости.
— Ядвига, вели принести мне стакан сырого молока.
Или:
— Ядвига, у меня в комнате дует из окна.
Этими темами исчерпывалось их общение. Детям Роза, едва переступив порог, вручала подарки и больше ими не интересовалась, не считая момента отъезда, когда они должны были поднести ей цветы. С Владиславом тоже мало общалась, все ее время было заполнено вязаньем, прогулками, массажем, едой. Уезжала она в назначенный срок, без сожаления ее провожали поклонами и облегченно вздыхали.
Такой modus vivendi[50] устраивал, казалось, обе стороны, да и Адаму дышалось свободнее с тех пор, как Розу лишили возможности устраивать сцены, которые приводили его в ужас, — он тогда буквально терял голову от стыда.
Чужеземка… Неужели действительно для нее настало время окончательного изгнания?
Владислав, отец взрослой дочери, благодарный муж любящей жены, кавалер многих орденов, человек в расцвете лет, который сам избрал себе судьбу и никогда на нее не жаловался, — теперь, стоя перед этой своей безумной, фантастической матерью вдруг почувствовал что рана, мучившая его почти всю жизнь, не зажила. И что смерть Розы растравит эту рану.
Ему стало страшно. Мать говорила странным, невнятным голосом, далеким, идущим как бы со дна души с порога последней тайны:
— А там, когда настанет время, скажут здесь тоже нет места для чужеземки…
Нельзя допустить, чтобы ее поглотил мир небытия! Владислав представил себе мать на райских лугах, как она подбирает платье с недоверчивой и брезгливой гримасой. Потом — среди адских огней, заинтригованную, возбужденную, — по-детски морща нос, она принюхивается к чадным испарениям. И под конец — изгнанную. Блуждающую в пустоте, бесцветной, бесформенной, бесконечной. В проклятом небытии. Он видел, как она бродит по чему-то, что не поддается измерению, как в мстительном порыве беспомощно колотит кулаками по несуществующим стенам, выкрикивает невозможные слова… Он пытался прогнать фантастические видения и вызвать в мыслях тот единственный образ, который казался ему образом счастливой смерти: тело, слившееся с землей. Напрасно! Не было для Розы места на земле. Он помнил, как она восклицала в Остии: «Как же я буду умирать, если и не жила я вовсе?» — и не верил, что земля захочет принять тело, еще не познавшее жизни.
Бледный, трясясь от ужаса, он бросился к Адаму.
— Отец, скажи правду! Что с матерью? Ее надо спасать! Что с ней, она очень больна?
Адам развел руками.
— Не знаю… Мать рассердилась… На меня, конечно. За гамаши, оттого что не так надеваю. Мол, пальцы у меня как палки. А потом еще Збышек не поздоровался… Вот и все.