Чужеземка - Мария Кунцевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она устала, запыхалась, прижала руку к груди, села. Адам только закатил глаза и пожал плечами, Владислав бросился успокаивать.
— Не волнуйся, мама, я тебя прошу! Ты напрасно говоришь, будто никто ничего не замечает. Мы с Ядвигой очень беспокоимся в последнее время… твоя одышка и красные пятна на щеках мне совсем не нравятся. Дурное колдовство — болезнь. Если за доброту и терпение ты должна расплачиваться здоровьем, так уж лучше будь злой, милая мама.
Он шутил, укутывал мать шалью, целовал ей руки. Но Роза холодно принимала ласки сына. Его слова явно не доставили ей удовольствия, в глазах отразилось удивление, затем беспокойство. Она отодвинула Владислава и подошла к зеркалу.
— Что ты говоришь? Красные пятна? Так у меня теперь красные пятна? Э, нет, — она приблизила лицо к зеркалу, почти касаясь носом стекла, — какие же это красные пятна… А может? Но это скоро пройдет.
И вдруг устало опустила руки.
— Ну хорошо. Все равно… Пусть будет по-вашему — красные пятна. Так или иначе я должна ехать в Кенигсберг.
— В Кенигсберг? Зачем? — послышались три недоверчивых возгласа.
Роза села и всплеснула руками.
— Странные люди, ей-богу! Но как с такими разговаривать! Сами же находите, что я больна. Только больна и больше ничего верно? В этом, по-вашему, и вся перемена… Разве не так?
Она жадно ловила взглядом выражение их глаз, как бы надеясь — остатком сил, — что они будут спорить. Никто не спорил, хотя по лицам Адама и Владика было видно, что они стараются проникнуть в смысл ее нового каприза, угадать ее намерения. Адам невнятно бормотал что-то. Владислав беспокойно вертелся, одна Ядвига ничего не старалась понять и думала о чем-то другом.
Роза сухо рассмеялась.
— Ну, а если человек болен, — сказала она. — ему надо лечиться. А я сегодня oт вас же самих, наверно, раз десять слышала фамилию доктор Герхардт… И где же он, если не в Кенигсберге?
Все оживились.
— Ах, ну да, да конечно! Совершенно верно. Прекрасный доктор. Он тогда замечательно помог матери. Мама ему доверяет. Совершенно верно! Безусловно, надо поехать.
Адам осчастливленный — как всегда в таких случаях, когда Роза в приступе своих таинственных страстей снисходила до требований и проектов, — уже рылся в бумажнике, ища денег на поездку. Владислав потирал руки, даже Ядвига одобрительно кивнула. Роза между тем продолжала к ним приглядываться. Ее губы, только что приоткрытые в плаксивой гримасе, иронически сжимались, глаза полнились грустью.
— Я тебя, Владик, затем хотела позвать, — объявила она наконец, — чтобы ты с помощью своих связей устроил мне немедленный выезд в Кенигсберг. Я должна повидать доктора Герхардта.
Владик вздохнул с глубоким облегчением.
— Но, мама, дорогая, это ведь проще простого. Отлично! Завтра же и сделаем. Постараться, так можно все устроить за один день. Особенно к врачу! Чудесно! Я думаю, что уже послезавтра ты сможешь выехать, мамочка. Однако, — он озабоченно сощурился, — хорошо ли будет, если ты поедешь одна? Я, к сожалению, не могу… Может быть, с отцом?
Роза сорвалась со стула.
— Что? С отцом? Ты с ума сошел!
Бледная от волнения, она трясла руками над головой.
— Одна, одна поеду! Только одна!
Но, не встретив сопротивления, сразу угасла, примолкла. Бросила испуганный взгляд на одного, на другого и придвинулась к Ядвиге.
«Хватит о моих делах», — решила Роза.
— Что у тебя слышно, Ядвига? — спросила она у невестки. — Что там поделывает пани Катажина?
Ядвига насторожилась. Семья всегда была ее чувствительным местом, а теперь любой намек на дела пани Каси и сестер действовал на нее особенно болезненно. Основания для этого были. Вернувшись после долгого отсутствия на родину, она застала своих близких в очень плохом, тяжелом положении. Несколько лет тому назад умер старый Жагелтовский; Мадю бросил ее неуемный поэтический муж, воспылав новой страстью — на этот раз к стареющей француженке; у Стени была чахотка.
Чем занималась пани Кася? Сотней новых дел, не пренебрегая при этом ни одной из своих высоких традиций. Она нянчила внуков (сыновей Магды), и нянчила так, как никогда не нянчила собственных детей, поскольку теперь ее уже не выручал многочисленный штат приживалок. Она сама ходила за покупками в лавки, чтобы сэкономить на прислуге; выстаивала очереди в филантропические учреждения, рассчитывая на благосклонность господ и дам, которым в прежнее время она сама подыскивала бы влиятельных покровителей; без конца записывала и подсчитывала расходы, отменила четверги, позволяла Стене дружить с еврейкой, обращалась к дворнику на «вы» и молчала, когда хвалили демократические правительства или большевистскую литературу.
Это все было новое. Новым было также ежемесячное паломничество на могилу мужа; и сидение на кладбищенской скамейке, и взор, устремленный на могильные двери. И слезы по ночам. И то, что она постоянно прислушивалась, не кашляет ли Стеня, и краснела от стыда, когда спрашивали при внуках: а где же ваш зять? а что же это пана инженера не видно?
Однако наряду с этим новым тяжким бременем пани Кася упорно и с воодушевлением продолжала нести бремя своего шляхетского достоинства. Бедняки, хотя и в числе, сведенном до минимума, по-прежнему имели свои дни, право на милостыню и пищу духовную.
По-прежнему родня должна была складывать у общего очага свои беды и победы, любое движение в родственном кругу строго учитывалось: кто умер, кто женился, кто влез в долги, кто и куда поступил на службу. Дела эти, если только о них ставили в известность пани Касю, немедленно получали надлежащий отклик: она всегда спешила с добрым словом или с материальной помощью, хлопотала, огорчалась или благодарила бога.
Ежегодные праздники и именины были по-прежнему смотром «своих людей», демонстрацией «своих обычаев». За рождественским или пасхальным столом, в хороводе традиционных блюд, здравиц и поминаний происходила перекличка поредевшего отряда — тетки, дядья, дальние глухие родственницы, старые приятельницы в торжественных нарядах, с остатками драгоценностей на пахнущих пижмой старых кружевах и кашемирах, — весь этот «свой» круг приступал к еде-питью, словно к обряду в Дзядах[53]. Призывали призраки былого — людей уже не существующих, события уже минувшие, открещивались от порочного духа современности. Жарче всего призывали Польшу. Ибо Польша — несмотря на независимость, несмотря на «обручение с морем», несмотря на то, что каждый из них мог в дни парада слушать полевую мессу, — дли них не осуществилась. Они призывали свою собственную Польшу, напевая песни каторжников вперемежку с сельскими пасторалями, колядами, с бравым «Аллилуйя». Призывали, ели, затем оказывали друг другу должные почести и расходились, укрепившись духом.