Малые святцы - Василий Аксёнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сёдня десятое уже… Игнатий, – сказала утром мама, наливая в кружку молока мне. – Выпей, выпей натощак, не брандуй… Надо, надо… На Игнатия метёт, на Силивёрста перестанет.
Ни одного Игната в Ялани уже не осталось. Года два назад последний упокоился. Был он из кержаков. В ельнике его единоверцы, по-старообрядчески, отдельно от никониан, и закопали – чтобы и там, в земле, наверное, ему не оскверниться от соседства с отщепенцами блудливыми невольно, хотя и сраму прах не имет. Странно: могила и вокруг неё оградка металлическая, жалезная, среди ёлок – чудно становится, когда впервые-то наткнёшься. Мерзляков была его фамилия. Жил, жил человек, говорят про такого, и помер – как о траве, о снеге ли: мол, стаял.
Помню ещё и другого Игната. Пшеничкина. Был он, на моей памяти, уже вдовец. Жил одиноко. С людьми общался охотно, но, в основном, только с прохожими, в деревню за общением уже не хаживал. Левой ноги он не имел почти под самуё, ядрёна мама, уцелевшую на кой-то хрен мошшонку – ногу ему под Ригой где-то оторвало к пёсу, как сам он, Игнат, об этом и выражался. На Девятое мая выходил он из своей маленькой, скосившейся к ограде избёнки, садился на завалинку, рядом с собой клал небольшой лист фанеры, ставил на него чикушку и стопарик. Распечатывал четушку, наливал в стопку водки, задирал голову в облезлой ондатровой шапке лицом к небу, опрокидывал, жмуря глаза на солнце, стопку в распахнутый, как у птенца, беззубый рот, крякал и, ставя посудинку на фанерку, занюхивал аппетитно водку майским, победным, воздухом. Вытирал рот тыльной стороной ладони и объявлял громко: «За Сталина!» После второй уже кричал: «За Родину!» После последней: «Да в гробу я видел их – и Родину, и Сталина!» Вся грудь Игната в этот день была увешена медалями и орденами, как пошевелится, и зазвенит, как шаркунцами, ими. Допив содержимое, он прятал пустую бутылку в карман вылинявшего, на локтях до дыр проношенного пиджака и уходил обратно в избу. Нанимал он иногда нас, мальчишек, чтобы мы почесали да пошшэкотали шшэпками али когтями ему пятку его живой пока ишшо ноги, а после труды наши оплачивал нескупо – хватало нам на паперёсы. Умер он, Пшеничкин Игнат Иванович, а когда, я точно и не знаю, тогда, наверное, когда я срочную ещё служил, но вот не помню, чтобы мне об этом написали. Писали, может, но – забыл.
– Дядя был у меня – Игнат. Игнат Митрофанович Коробейников, – сказал отец. – Остался на японской… Пушка там как-то опрокинулась и задавила его, что ли. Родной брат материн. Тихой, говорят, был шибко… очень уж смирный, как земля.
Сидел он, отец, когда я вернулся из леса, за столом. Завтракал. Ест он теперь, как маленький ребёнок, неряшливо. Пальцами всё и проверяет, сколько ещё осталось там, в его тарелке. Совестно мне почему-то наблюдать за ним – я отворачиваюсь. Больно.
– Эрна была уж сёдни, ещё нет ли? – услышав и узнав меня, только что закрывшего за собой входную дверь, спросил отец у мамы.
– Вот он, тут, на кухне… Термос, – ответила ему оттуда, с кухни, мама. – А он на чё тебе понадобился?.. Месяц пустой стоит, а то и два уж.
– Тьпу ты… глушня, – говорит отец. Слышит он лучше, чем она, но тоже неважно. И очень сердится, когда ему приходится ей что-то повторять, раз повторит и больше уж не станет. А сам он, когда не расслышит, переспрашивает и обижается, если повысишь голос, ему повторяя: чё ты кричишь-то, я ведь не глухой, мол. Ладно, и хорошо, что не глухой.
Термос – это термос, ранешный, китайский, времён Великой Нерушимой Дружбы Медведя и Тигра. Как-то вот в доме нашем оказался, а как, никто из нас не помнит. По-диверсантски к нам проник. Кто-то оставил, может, и забылось. Чай горячий иногда хранится в нём, но редко. То на столе стоит, то на комоде – там-то уж так – как украшение: с двумя драконами о розовых крючочках-языках и с миловидной китаянкою о многоярусной причёске.
А Эрна – это женщина, немка. Эрна Ивановна Кислер. Лет шестидесяти – так, пожалуй. Но выглядит она моложаво, не на свои годы, видом от лет своих отстала. Ходит к нам за молоком. Денег у неё обычно нет, и мама ей даёт в долг, так просто то есть: ну, мол, когда-нибудь расплатишься. Эрна – вдова, муж у неё лет пять тому назад из ружья застрелился – сам на себя руки наложил, а не нечаянно. Остался у неё сын, давненько уже призывного возраста, но почему-то комиссованный, как единственный, наверное, кормилец, не работает – и негде, и не хочет, но молочко, ребёнок, очень любит – так говорит о нём она, мать, то есть Эрна.
– Лодырь, – говорит про него мой отец. – В город поехал бы, там бы устроился… ребёнок.
– С работой-то, ишь, – говорит ему мама, – нынче худо: где и устроишься, а толку-то – платить-то всё равно не станут. Нас за людей идь не считают.
– Ну, хоть чем-то, хлебом тем же, может быть, да расчитаются, – возражает ей отец.
– Хле-ебом, – говорит мама. – Крупой и хлебом бы ещё, дак ладно. То Николай вон наш дровами получил зарплату.
– Да хошь дровами!.. Ну а лежать-то будешь, и чего добьёшься?! – вспыхивает отец.
– Ну, так это ж ехать туда надо…
– Ага, от мамки отрываться!
– И там ходить, упрашивать кого-то, – говорит мама. – А гордая душа шеи не ломает.
– То-то, – говорит отец. – Ленивый на своём одре, как дверь на пяте, туда и сюда обращается, а чтобы в сторону-то, нет уж, норов клинит.
Эрна ему, ребёночку, с каждой своей пенсии покупает банку сгущенного молока и поллитровую бутылку водки. «Любит, – говорит она, – ребёночек сгущёнку, дырочку шильцем проткнёт в банке, на кровать с ней ляжет, ноги на дужку устроит и всё молочко разом, как бычок, высосет». – «А водку-то?» – спрашивает у неё отец. «Ему же скучно, – отвечает Эрна, – уж и водку». Ну, от скуки, дескать, и на самом деле, чё не высосешь и чё не выпьешь – это так отец, бровями лишь, и выразит.
– Чудеса, – уже в отсутствие Эрны говорит отец. – Не мой ребёнок он, а то бы…
– И слава Богу, – говорит ему мама. – Ты для своих жезла-то не щадил уж.
Легка на помине. Стучит на крыльце – валенки о стену обивает, обметает их после голиком от снега Эрна. Вошла в избу. Запорошенная. Бордоволикая – как клюква после зазимка.
– Здравствуйте, – говорит.
– Здравствуйте, – мы ей почти хором.
– Ну и погода, – говорит.
Я и отец молчим, а мама отвечает:
– Да уж… Передуреть никак не может. Уж и пора бы очураться.
В одной руке у Эрны бурые шерстяные варежки, уже сняла их, в другой – красная хозяйственная сетка, в сетке пустая стеклянная трёхлитровая банка – запотела в доме сразу. На дне банки – корочка хлеба – русский обычай, вряд ли то, что и немецкий; уже здесь, наверное, в Ялани, научилась ему Эрна. Но наверное не знаю.
– Проходи, садись, – говорит гостье мама.
– Да я уж тут, возле порога, – говорит та, пристраиваясь около двери на стуле. – С валенок что и натечёт, так на клеёнку.
– Беда-то… Подотрём, – говорит мама, – не сломаемся.
Отец поел уже и, устроив свои грузные, крупные руки: правую на стол, а левую на спинку стула, развернулся за столом лицом к пришедшей. Подбородок у него испачкан чем-то жирным – блестит. Смотрит отец на Эрну приветливо – будто видит.
Мама подошла к нему, вытерла полотенцем ему подбородок.
– Метёт? – спрашивает отец.
– Метёт, – отвечает Эрна.
– У-у, – говорит отец. – Дак дом маленько не сдвигат… И завыват вон… как зверюга. Давно такого-то уж не было, не помню.
Ухожу я в другую комнату. Ложусь на диван, читать располагаюсь «Волхва».
Сидит Эрна обычно долго – делать ей дома нечего – хозяйства у неё, кроме ребёночка, никакого. А когда она уходит, мама вздыхает облегчённо – ей-то уж некогда бездельничать: хлопот полон рот. И выпроводить гостью она не может: мол, неудобно, совестно, сама понять, дескать, должна. Не понимает.
Задремал я с «Волхвом» на груди – том тяжёлый – крепко давит; в сон меня здесь пока ещё всё клонит почему-то, чуть где присел, прилёг – и закемарил. Как сурок – отец так раньше, помню, выражался, теперь не о ком – вдвоём-то с матерью. Дрёма сладкая, но не густая – слышу:
– Можно к вам?
– Можно, можно, чё ж нельзя-то… Дверь захлопывай скорее – как в трубу, тянет… Ногам, стою тут, шибко холодно.
– Здравствуй, тётка Елена.
Узнаю по голосу Ваню Чуруксаева. Говорит он, как выпивший, так и трезвый, всегда одинаково – глухо, из-под земли будто, чуть нараспев и мало – только по существу.
– Здравствуй, Ваня, – отвечает ему мама. – Каким к нам ветром?
– Ты меня не опохмелишь?
– Нечем, парень.
– А паперёс не дашь?.. Олег-то спит? А он не курит?