Малые святцы - Василий Аксёнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Предложил я ему как-то, давай, мол, мы с Николаем отвезём тебя в Исленьск в глазную поликлинику, операции такие делают сейчас легко, дескать, и быстро. Он, отец, ответил мне на это: «Чё-то везти ещё куда-то, сразу уж тут меня убейте… А то на стол под нож зачем-то к коновалам… Лишние хлопоты, расходы». Обиделся он тогда, дня два мрачный был, как власяница. Долго обычно не обижается, отходчивый, и зла ни на кого после не держит. А мама: «А я вот нет, не стать на него, как он, я сразу не могу… Противная. Сердцем уж отойду когда, тогда уж только. А он-то тут же и мириться: Елена то, Елена сё… простой на это-то, как малый».
Вышла мама с кухни со стаканом в одной руке и с пипеткой в другой.
– Садись, – говорит.
– Куда садись-то?
– На стул. Куда. Поближе к свету.
Нащупал отец стоявший рядом с окном стул, повернул его как нужно, сел неторопно. Откинул назад голову.
– А рот-то чё открыл?.. Как кукушонок… А то и в рот ещё налью вот.
– Ага, налей.
– Ну дак закрой, а то нечаянно…
– Ты не дури… а то я это…
Закапала мама снадобье ему под веки. Сидит отец – как будто плачет. Посидел так сколько-то, поднялся, стоит, растирает веки пальцами, чтобы лекарство ровно растеклось под веками, распределилось. Как дитя спросонок, трёт он глаза себе и спрашивает:
– Ну, а есть-то сёдня будем чё мы, нет ли?
Ушла мама уже на кухню, не слышит.
– Тьпу ты, – говорит отец. Рассердился, ушагал к себе, лёг там, слышно.
– Идите завтракать, – говорит мама. – Блины настряпала вон… Со сметаной.
Сижу я уже в столовой, ем вкусные, с хрустящей жёлто-коричневой каёмкой блины. Отца нет.
– А тот-то где? – говорит мама. Пошла. Слышу:
– А тебе, чё, выстар, особое приглашение, ли чё ли, нужно?.. Ещё ходи за каждым специально.
Топает отец – пол в доме трясётся. Приблизился. Хмурый. Сел за стол, ждёт. Принесла мама с кухни тарелку с блинами и блюдце со сметаной.
– Вот, – говорит. – Ешь.
Разузнал отец пальцами поставленную перед ним посуду, есть принялся. Что бы ни дал ему, он всё всегда вкушает аппетитно.
Вышел я из-за стола, покинул столовую. У окна в зале стою, глаза закрыв, на улицу через проталину на стекле пялюсь – хочу представить, как это отцу, – ярко на улице – не представляется – пробивает красно веки. Если бы в сороковом году нынешнего столетия богоборцы не сломали нашу яланскую церковь, кирпичную, каменную, как говорят здесь, выстроенную ещё в 1830 году во имя Сретенья Господня вместо старой, деревянной, вознёсшейся, то есть сгоревшей, я бы её сейчас увидел – два синих купола, и колокольню, и кресты – и показалось бы мне всё, наверное, более осмысленным – так мне подумалось. Остов только от неё, от церкви-то, и сохранился – грязно-белый, с красными облупинами.
Мама оделась – оболоклась по-выходному. С сумкой хозяйственной в руке стоит и вспоминает что-то – так кажется. Говорит после:
– Деньги взяла?.. Взяла… Не потерять, не выронить бы где нечаянно их… В рукавице… Всё, я отправилась, а вы здесь домовничайте… Печь уже скутала… Ну, всё, я подалась.
– Куда ты? – знает отец, куда она подалась, но спрашивает. Отошёл он уже – добродушный – после блинов-то со сметаной.
– Куда, куда. Да в магазин. Куда ж ещё-то, – знает и мама, что он знает, но не уходит молча, отвечает. – За хлебом. И Чупа-Чупс, пенсия-то была, приехать должен. Селёдки, может, привезёт… носки ли… тоже не забыть бы.
– Пряников бы каких купила хошь, ли чё ли, – говорит отец. – Давно ничё такого уж не покупала… К чаю.
– Будут, куплю.
– Или конфет… этих… подушечек.
– Котлет?
– Конфет!.. Котлет… Глухая, что ли?
Смеётся мама над собой.
Чупа-Чупс – прозвище елисейского дельца-камирсанта. Привозит он на своей легковой машине, на каблуке, в Ялань, когда прослышит, что выдавали по деревням пенсию и люди, хоть и при маленьких, но при деньгах, кой-какие продукты и галантерею, торгует. «Перестану скоро я к вам ездить», – стращает он старух. «Пошто, милый?» – спрашивают те у него испуганно. «Бензин, – отвечает, – дорогой. Не выгодно». – «Да ты уж как-нибудь, уж икономно», – уговаривают его старухи. «Жулик, – говорит про него отец, – спекулянт. Цену набивает. Не выгодно бы ему было, дак уж давно сюда бы не катался. А то бензин… Бензин, и тот, поди, ворованый». – «Ты его за руку не ловил», – урезонивает отца мама. «Ну, не ловил, – говорит отец. – Дак я их знаю, навидался… Мимо доски гнилой не пробежит, прихватит. Чё и чужое, дак моё». – «На том, кто украл, один грех, – говорит мама. – А на том, кто зря подумал, сорок». – «Ну, скотский род! – сердится отец. – Опять ты за своё… Чё мне твой грех?! Х-хе, напугала. Грех – не гиря – плечи не оттянет». – «Оттянет, – говорит мама. – Ещё как оттянет… к земле пригнёт». – «Тьфу, ты! – говорит отец. – Не перемелешь… Вот уж язва».
Ушла мама в магазин. Побрякал отец рукомойником – долго брякал – тщательно умылся – любит, говорит про него мама, как утка, полоскаться, после утопал, сотрясая стёкла в окнах, к себе в берлогу, завалился там, слышно, на лежбище своё листвяжным кряжем – тахта под ним коротко крякнула, весь воздух из себя как будто выдохнула, жди теперь, когда вдохнёт обратно. Ну а затем уже ни звука – словно в детских яслях тихим часом. Ох, и меня бы не сморило, после завтрака-то в дрёму что-то заклонило. Солнечно в доме – как на улице. Избная пыль в лучах – как дымка сизая над горизонтом, нет сквозняка, так и висит почти бездвижная, чуть лишь колеблется, как марево. Тепло, уютно – русская печь топилась спозаранку. Душа, захваченная всплывшими вдруг из детства и давно уже забытыми, казалось, ощущениями, погружается, будто в зыбун, в то состояние – волнительно.
Брожу по дому и не знаю, чем пока заняться. Отвык уже, вдруг понимаю, жить без инструмента – без компьютера. Симптом недобрый. Освобождаться надо как-то от такой зависимости-хворобы. Включил телевизор и выключил его тут же: о пустом всё и вульгарно, с одесско-брайтонским юморком и кишинёвско-бобруйской интонацией – тошнит уже от этой местечковой эстетики и засаленного талмудическим туком мировозрения, воротит. То семь сорок, то Хатиква. Но: не любо, не слушай, а лгать не мешай.
Заварил я чай, попил крепкого – в голове загудело, а на душе унялось всё же.
Вернулась мама из магазина. Услышал её отец, вышел из своей комнаты, сел в зале на стул, с места никто который не сдвигает, возле фикуса. Расположился – как в беседке под деревом.
– Ну, чё там нового? – спрашивает; лицом напрягся – лицом слушает.
Сняла мама с себя пальто и платок пуховый серый, повесила их в шкаф. На диван в зале села.
– Нового чё, – говорит. – Нового… Миша Винокур подрался с Плетиковым… Вот чё и нового… Ох, и устала.
– Ну?! – говорит отец. – И чё они, друзья, опять не поделили?
– А кто их знат… Я же глухая – не расслышала… Ну, будто кобель Мишин ходит в плетиковский огород и мочится там на зарод, на сено. Так поняла я.
– А-а, из-за этого-то можно, – говорит отец, улыбаясь и разминая пальцами свои колени. – Подраться мало, можно и убить… от кобеля такая дерзость.
– Да Марфа с Марьей побранились.
– А этим чё там не хватило?..
– Да я не знаю, – говорит мама. И говорит: – Умному честь отстать от ссоры, ну а глупый неуёмен… Всю жизнь они меж собой, как кошка с собакой… Задериха с неспустихой… Встретятся только где, увидятся, и понеслося… зададут друг дружке чёсу.
– Языком-то обе, как на гусельках, это уж верно, – говорит отец, соглашаясь. – И чё толку, – говорит, – что ты туда ходишь, раз ничё путём узнать не можешь.
– Ну, – смеётся мама. – Глухому-то худо… Всякий же раз не станешь переспрашивать. Делашь уж вид, что понимашь, о чём толкуют… Кивашь где надо и не надо. Пощади нас сляченных и немощных, помилуй, Господи.
Поднялась с дивана, надевает на себя теперь жакетку и платок попроще – шерстяной, тёмно-коричневый, старуший.
– Ветра-то нет… Замёрзну, нет ли? – говорит. И говорит: – Опять пошла я.
– Куда теперь? – спрашивает отец.
– Да Силивёрста попроведать… Блинов ему хошь отнесу.
– Передавай привет.
– Да передам уж… рад-то будет.
Вышла мама. Послушал отец, глаза прищурив, как дверь за ней избная хлопнула, после – сенная, а потом – уж и воротца, встал со стула и к себе подался, кадку с фикусом едва не опрокинув. Сам же её, успел, и придержал рукой. Сказал только:
– Чуть бы в сторону-то отодвинули, дак нет же… на ходу прямо поставят.
Фикус там стоит всё время.
Сильвестру Лукичу Патюкову уже около ста лет, наверное. Древний. Сколько ему, и сам он не помнит, знает только, что таво ишшо веку урожденец. Маме восемьдесят, но и она его называет дядей Силивёрстом. Жена его, Арина Силуяновна, умерла весной этого года, тоже в возрасте уже преклонном. Раскулаченные оба в прошлом, расказаченные. В Ялань вернулись они уже после Игарки. Двое сыновей у них погибли под Москвой, на фронте. Третий – под Прагой, в сорок пятом.