Такой была наша любовь - Мари Сюзини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Heraus!
Набросив старенькую коричневую шаль на длинную ночную рубашку из бумазеи, босая бабушка открыла дверь. При виде двух немцев она машинально подняла руки вверх. Мать и малыш оставались в комнате, зажатые между кроватью и шкафом. Heraus! Бабушка отпрянула назад. Оба солдата хотели сразу же броситься в комнату, но им пришлось отступить, потому что здесь невозможно было даже шагнуть за порог — настолько тесна была комната. Привалившись плечом к притолоке, один из немцев потребовал предъявить документы. И оба разом гаркнули: «Heraus kommen! Los!»
Они стояли втроем, прижавшись к желтой грязной стене, взъерошенные, бледные, в накинутых на ночные сорочки пальто, и ждали. Немцы разглядывали их. Прошла минута. Короткое мгновение, когда все еще могло измениться, встать на свое место. Может, действительно сейчас все выяснится? Стоя спиной к стене и тесно прижавшись друг к другу, словно загнанные звери, они, казалось, были уже готовы ко всему, может быть, даже к казни, прямо здесь, на месте, в коридоре. А мы стояли тут же и смотрели на них, ничего не говоря, ничего не пытаясь предпринять. Ребенок едва держался на ногах. Я видела, что он вот-вот упадет. Он слегка шевельнул ручкой и потянулся ко мне, едва заметно. Как мне хотелось подойти к нему! В его взгляде — безмолвный зов… Мне кажется, что я рванулась ему навстречу, но… я не сдвинулась с места. Это движение я проделала лишь мысленно — как человек, готовящийся к прыжку… Я не шевельнулась. Чья-то рука крепко держала мою руку, но меня можно было и не удерживать: я уже и сама поняла, что не сделаю ни шагу. Ребенок прижался к матери и застыл неподвижно, в его черных, с надеждой глядящих на меня глазах мольба сменилась смятением и угасла.
В то утро под резким светом лампочки, висевшей в коридоре, свершилось нечто ужасное. Мы все, загнанные в западню, оцепеневшие от ужаса, стали невольными соучастниками преступления. Немцы вопили: «Juden!» — и размахивали прикладами перед лицами двух женщин, прижавшихся к стене и замерших от страха. А мы продолжали молча стоять под слабым светом голой лампочки и смотрели на них, понимая, что бессильны им помочь. Heraus! Ответом было молчание. Ни крика, ни жалоб — только мертвое, нечеловеческое молчание. Не было сил глядеть на бабушку — губы ее стали совершенно белыми, с ее лица, казалось, на глазах уходила жизнь, словно она медленно теряла кровь — смерть уже проложила тени вокруг неподвижных глаз, уставившихся в пустоту. «Los! Los! Los!» — крикнул один из немцев, и тогда все трое оторвались от стены. Когда бабушка прошла мимо меня, лицо ее исказила гримаса боли, которую я приняла за улыбку и улыбнулась ей в ответ. Это было не только нелепо, это было ужасно! Точно во сне спустились они по лестнице один за другим: впереди шел малыш, за ним бабушка, державшаяся за перила. Двое немцев замыкали шествие.
Философия и легкомысленная, рассеянная Фоветта, конечно, не смогли ужиться. Ее уже больше не видели на лекциях. Разве Кант и Платон, понятия сущности и субстанции могли представлять для нее какой-то интерес? И она предпочла Сорбонне городок Мант-ля-Жоли. Вот там-то ей и пришлось впервые познакомиться с тюрьмой. В этот день она вернулась из деревни на велосипеде, ветер раздувал ее плиссированную юбочку, тесно облегавшую талию, и обнажал длинные ноги почти до самых трусиков. Багажник, в котором было десять килограммов нормандского масла, скрывал бурный водоворот складок и длинные развевавшиеся концы шарфа. Фоветту арестовали по пути из Манта. В то время она ездила за продуктами уже два раза в неделю. Она говорила, что у нее есть там кое-какая работенка, правда, не уточняла, какая именно, и поэтому никто ничего толком не знал. Ее остановили и арестовали у ворот Сен-Клу французы, полицейские в штатском. Очевидно, за спекуляции на черном рынке, но говорили, что и за кое-что другое. За что же? Разные ходили сплетни… Возможно, к этому ее привела самая простая философия — надо жить, пользуясь каждым днем, во что бы то ни стало остаться в живых и не терять времени попусту, пока молода. Квартирные хозяйки и консьержки в эти годы были на удивление болтливы и любопытны, они без конца плели всякие небылицы, без устали судачили не только о том, что видели сами, но и о том, что слышали от других, пока часами стояли в очередях, добавляя к этому еще новости, которые узнали из газет, а то и собственные домыслы. Можно себе представить, какая смесь получалась в конце концов и как мало это было похоже на правду.
Стало известно (из достоверных источников!), что у Фоветты в тюрьме родился ребенок. И что некий кюре едва не был арестован в тот день, когда Фоветта вышла из Френа, — ему чудом удалось ускользнуть. Когда немцы пришли за ним, кюре не оказалось дома, тогда они отправились в Сен-Медар, но и там его не застали. И кумушки тут же связали между собой выход Фоветты из тюрьмы с визитом немцев. Ведь она на следующий же день поселилась со своим ребенком в квартире этого кюре и тут же снова возобновила свои поездки, оставляя ребенка на попечение консьержки, которая получала за это немного масла. Париж — Мант-ля-Жоли. Волосы разметал ветер, плиссированная юбочка развевается. Кто же мог донести на кюре? Кто сообщил немцам, что он вовсе не кюре, а еврей? Консьержка из его дома, или сосед по площадке, или кто-нибудь еще, кому показалось странным, что он принимает своих прихожан на дому… А может, это был человек, случайно повстречавший его на улице несколько месяцев назад (сколько в те годы было таких «случайностей», ведь в Париже, который тогда был много меньше, существовала сеть информаторов), тот самый человек, который остановил его на улице, спросил, как пройти, и узнал его… Он, конечно, пытался отвязаться: «Да нет же, мсье, вы ошиблись. Говорю вам, вы ошиблись». Но тот настаивал, вцепившись в рукав его сутаны: «Итак, ты теперь кюре?.. Как