Такой была наша любовь - Мари Сюзини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фабия вдруг с силой сжимает руки.
— Ты помнишь, как танцевала Иза…
— Да, свинг… Иза… ты рассказывала мне… в психиатрической лечебнице… Я ничего не знал об этом. Мне никто не говорил… Я так и не понял, отчего она…
— Думаю, что ей в то время было уже все равно…
— Она напоминала женщин Кранаха.
Его голос звучит мягко.
На эстраде появился негритянский джаз. Танцевальная музыка умолкла, и огни под стеклянным кругом погасли. Музыканты, освещенные лучом прожектора, начали исполнять блюз:
Day after day,
Night after night…[25]
Услышав музыкальную фразу, Фабия поднесла рюмку к губам.
You know I am trying to make my way…[26]
Внезапно их обоих охватывает нежность и грусть. Во взгляде Фабии появляется какая-то наивно-детская настороженность, и Матье кладет свою ладонь на ее руку. Улыбка Фабии тут же исчезает, словно его рука коснулась еще не зажившей раны.
Your man is sure to leave you,
And never return no more…[27]
Приблизив разгоряченное лицо к лицу Фабии, почти касаясь его, Матье все еще держит ее руку в своей. Он словно погрузился в забытье — его захватила мелодия, захватили слова песни, и ему кажется, что эта волнующая драма разыгрывается перед ним на сцене. Простая, вечно повторяющаяся история, которая тем не менее не надоедает никогда, — знакомая каждому история любви, желания и смерти.
Poor boy, poor boy, long way from home…[28]
Но Фабию, кажется, не трогают ни певец, ни оркестр, Она даже не взглянула на них. Когда же она наконец поднимает глаза на поющего негра, в них неожиданно сверкает что-то близкое к отчаянию — это взгляд человека, который решился покончить со всем который хочет броситься в волны и изо всех сил борется, но не за то, чтобы жить, а за то, чтобы уйти из жизни.
Some one is surely dying…[29]
Heraus!
Париж спал или притворялся спящим. Все окна были затянуты маскировочными шторами. Внезапно я проснулась среди ночи. Я думала, что меня разбудил голод или стужа, а может быть, то и другое вместе, как это часто бывало раньше. Я раздвинула шторы. Рассвет еще не наступил, и за окном ничего не было видно. Ничего. Абсолютная темнота. Но вот послышались крики и стук в дверь коридора, куда выходили меблированные комнаты. Затем удары прикладами в двери комнат и топот сапог…
Heraus!
Я выхожу в коридор. Оказывается, все уже собрались там, едва успев набросить на себя пальто или халат. Однако никто из жильцов не знает Гротенфельдов. Здесь никогда даже не слышали этой фамилии…
В те дни мы еще ничего не знали о лагерях, о газовых камерах, о том, как под звуки трубы, оглашающие равнины Силезии, из бараков выгоняют на рассвете полуголых людей, ничего не знали о дубинках, паразитах, тифе и колючей проволоке, ничего не знали о запломбированных вагонах, о растерзанных, оскверненных телах, превращенных в мыло, в удобрения и абажуры… В это утро Грегуару удалось спастись только благодаря тому, что он уступил наконец желанию легкомысленной Фоветты и остался на ночь у нее, ослушавшись своей бабушки.
Каждое утро бабушка напутствовала его: «Грегуар, возвращайся засветло!» Она беспокоилась о том, чтобы с наступлением темноты вся семья была дома — в комнате, служившей им одновременно столовой, кухней и спальней, где стояли две большие кровати, шкаф и маленький столик для спиртовки. Я не понимала, как они умудрялись умещаться там вчетвером: бабка, мать, Грегуар и малыш. И тем не менее в их комнатке — она находилась как раз напротив моей — всегда было тихо. Я никогда не слышала там никакого шума. За исключением этого вечера.
Видимо, Грегуар не вернулся. Обе женщины тихо повторяли его имя, очевидно пытаясь успокоить друг друга, я слышала их взволнованные голоса. Ведь уже наступил комендантский час и можно было опасаться всего: облав, проверки документов или еще хуже того — шальной пули. А если в городе совершится покушение, заложников начнут хватать прямо на улице, у выхода из кино или из подъезда. Я тщетно пыталась заснуть — за моей дверью, совсем рядом, билось отчаяние. Я слушала эти голоса, и мне казалось, что это похоже на молитву, нет, скорее на жалобу, в которой звучат слезы, и пустота ночи еще больше пугала меня. Я не понимала, откуда пришел этот страх и эта отчаянная тоска.
Немцы уже давно забрали их отца — как только они заняли Страсбург. Он шел по улице с продовольственной сумкой в руке. Совершенно обычным тоном, каким спрашивают, как пройти на вокзал, они задали ему вопрос: не еврей ли он. Ничего не подозревая, он сказал правду. Его ударили прикладом и спросили, где его семья. Он ответил, что живет один, совсем один, что у него никого нет. Женщина из табачной лавочки видела все и быстро поднялась, чтобы предупредить семью. В тот же вечер они уехали в Париж, где решили ждать его возвращения. Конечно, все это мы узнали много позже. Об этом нам рассказала Фоветта, которую поиски Грегуара привели к нашему дому. Немцы пробыли у нас до утра: никто по-прежнему ничего не мог сообщить об этой семье. Мы знали только, что они, судя по их акценту, приехали из Эльзаса. Но ведь все эти годы люди приезжали и уезжали беспрестанно; они появлялись и исчезали обычно рано утром, тайком — и те, что сражались, и те, что предавали. Герои и трусы, покорные бараны и активисты Сопротивления — никому не известные мужчины и женщины. Откуда приезжали они, никто не знал. Просто в коридоре раздавались чужие шаги, а в комнатах звучали незнакомые голоса… никто не пытался встречаться, знакомиться друг с другом. Самое главное было сейчас не привыкать друг к другу.
Вот и до этого утра, до этого