Не родит сокола сова - Анатолий Байбородин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ванюшка же успокаивался возле родимой Майки. Насухо, до птичьей легкости во всем теле, до покойной и мстительной мысли о своей смерти выплакавшись, дремал прямо на сенной трухе, угретый теплым коровьим боком, убаюканный монотонным хрумканьем, утешенный сочувственными вздохами коровы. И слышалось ему явственно в темноте стайки:
— Ничо-о… ничо, сына, не переживай, будет и на твоей улке праздничек, и наградятся слезыньки сполна. Потерпи маленько, не век же маяться. Придет времечко, лучше всех заживешь… Ну, ладно, ладно… спи теперь… спи, мой бравенький, спи спокойно, и не копи зла в душеньке…
— Родненькая ты моя!.. — теперь уже размягченный жалью, опять тихонько плакал Ванюшка, но уже без надсады, легкими слезами, тесно прижимаясь к пушистой Майкиной шее. — Я тебя всегда буду жалеть, всегда-всегда!.. — гладил по жилистым складкам на Майкиной шее и впотьмах пытался заглянуть в коровьи глаза, — какая в них дума посвечивает тусклыми светлячками. «Хорошо, еще что лето, можно к Майке убежать, — прикидывал в полусне, когда вместе с вялыми мыслями уже роятся зоревые всполохи ночных видений, сливаясь в сон, — а зимой-то стужа, долго здесь не высидишь. Опять с мамкой к Сёмкиным бежать?.. Надоело. Лучше совсем из дому убегу. Вот… Убегу куда глаза глядят, пускай потом поищут, —отвлекаясь от сна, мстительно припомнил он мать и отца. — К братке в город уеду, а они пускай тут одни живут, пускай дерутся сколько влезет… Нет, лучше я в лес убегу до коки Вани, тута-ка близенько, потихоньку дойду. Хлебушка маленько возьму и пойду…
— А меня на кого, сына, бросишь? — склонившись к нему и опахнув молочно-кислым, травянистым духом, спрашивала Майка взглядом, который Ванюшка ощущал, даже не видя в темноте Майкиных глаз.
— Тебя?.. Не знаю, моя бравая…
Кока Ваня – крёстный отец Иван Житихин – коснувшись памяти, явил крестничку самое верное и ясное утешение. Мысли о коке Ваня, о лесе, о Майке, свернувшись в пестренький шерстяной моточек, покатились из ночной стайки через скотный двор, через седую под луной ограду, покатились, оставляя за собой малиновую, призрачно мерцающую ниточку; и вот уж клубочек, вкрадчиво миновав спящую деревню, степные увалы поскотины, перевалив через таежный хребет, змейкой переплыв речку Уду, очутился в широкую пади, заросшей буйной травой, испестренной цветами, а по краям — веселым, с мелким узористым листом, шумливым ирничком. За рекою падь круто загибалась, и уходил в небо сухими лиственничными вершинами другой хребет, в изножной тени которого желтела лесничья изба коки Вани.
Устав после долгой дороги, Ванюшка упал среди кустов ерника и, лениво прижмурясь, стал смотреть сквозь продушины в листве на лоскуты заголубевшего неба, на висящего там, похожего на отца, одинокого коршуна. Скосившись, увидел, как на релке возле Уды, глуховато и затяжно, будто из земного чрева, позванивающей перекатами, пасется Майка, окуная рога в низко стелющийся туман, убредая от Ванюшки по высокой исссиненной незабудками траве. По серебристой паутине, переливисто сверкающей на травах, остается после Майки извилистый росный след. Почувствовав на себе взгляд, Майка оборачивается, спрашивает коротким взмыком:
— Скучно одному?
— Не-е… — сонно улыбается парнишка и машет рукой. — Ты пасись, паси-ись.
И так ему легко и надежно, что кругом тихо-тихо и ни души, что он один-одинешенек на весь лес, а может — и весь белый свет, и от такого, навеянного рекой, травами, тихим небом, ласкового покоя у него истомно кружится голова, он пуще жмурится и начинает засыпать. Над лицом, приглаженным дрёмой, пухло-розовым, позванивает тронутый пчелой сиреневый, в крапинку цветочек — кукушкин чирок; где-то у самого уха, баюкая, стрекочет кузнечик-скачок; от желтовато-белого тумана цветущей таволги доносится чуть слышная горечь, а ирниковая мелкая листва пошумливает и пошумливает над ним, напевает, как напевала мать над его зыбкой:
— Ай, люли, лю-ули-и, д-лю-уленьки-и… Наш Ваню-уша бу-удет спа-ать, д-я-а ево-о бу-уд-у кача-ать…
Но тут Ванюшка слышит над собой лошадиное всхрапывание, позвякивание удил, лицо его окутывает жаркое, щекотящее дыхание, и он открывает глаза, вытянувшись всем телом в сладкой зевоте. Прямо на него смотрит лошадь большущими глазищами, в которых он видит два своих лица, расплывшихся кривыми лепешками, но это не пугает Ванюшку — он узнает Карюху коки Вани, улыбается ей, отчего та, сразу же успокоившись, начинает хрумкать траву, фыркая губами и отдувая с травы мошек. А над Ванюшкой низко склоняется кока Ваня, присев на корточки и уперев руки в колени.
— Ты пошто это, крестничек, елки зелены, до дому-то не дошел? Али из силов выбился?.. А мы, елки-моталки, глядим с ребятишками: вроде, кто-то с хребта спускается, к речке привалил. Корову, вроде, гонит… А потом нету и нету. Чо-то чернется — думаю, ты стоишь. А потом девки, востроглазые же, присмотрелись — водерень торчит, корень над землей задрался, но издалека-то чисто мужик у дороги присел отпыхаться… А ты вон оно чо, в ирничке прилег. Ну, поехали, а то девчушки уж все глаза насквозь проглядели, ждут, не дождутся, когда дружок ихний явится, — кока Ваня подсаживает Ванюшку впереди себя на низенькую, карюю кобыленку. — А я уж наладился ехать по тебя, Карюху заседлал, а ты вон оно чо, сам привалил… Младён да умён…
Часть пятая
1
Иван Житихин, после горьких материных родин ставший Ванюшке крестным отцом, лесничил на дальнем кордоне у отрогов Яблонова хребта, и жил с семьей в вершине речки Уды, что в полсолнца тихого конного хода от деревни по проселку вдоль старомосковского, еще царского тракта, давно брошенного, притаенного в дебрях сиреневого иван-чая, шиповника, ерника и осинника, с обрушенными мостами и полусгнившими бревенчатыми настилами по сырым и топким гатям. Ванюшка, когда уже отец лесничал на удинском кордоне, играл с сестрами Танькой и Веркой на этом старинном тракте, изображая царя: скачет он верхом на палочке, стриженная голова увенчана короной – венком из березовых листьев, а сестры, деревенские, мужички, низко кланяются царю Ванюшке, и тот милостиво одаривает их царским гостинцем – спелой земляникой.
Работавший заготовителем в «Заготконторе», отсидел Иван два года, можно сказать, за Петра Краснобаева и его тогдашнего товарища, начальника конторы Исая Самуилыча Лейбмана, и хотя тяжело пережил беду, какая свалилась на его голову непутную, но зла не помнил. На отца сердца не держал — сам грешен, у самого рыльце в пушку, — пил задарма, гулял. Конечно, вышло как в поговорке: Исай с Петром украли поросенка, указали на гусенка, но уж как вышло, так и вышло; после Иван не вспоминал ни «Заготконтору», ни годы тюремной отсидки, словно выкорчевал из души былое грешное и спалил на одиноком таежном костре. Отсидел, вернулся, потерся в деревне, да и укочевал на лесной кордон. Одна печаль – хворую жену схоронил.
Наезжая в деревню по харчи, Иван, жалеющий Аксинью, сестру свою, и с потешной важностью относящийся к своему крестному отцовству, сроду не забывал подвернуть в краснобаевский двор. Для Ванюшки солнце пасхально играло даже посреди крещенской стужи, когда в краснобаевскую избу шумно вваливался кока Ваня. Привозил сродник удинских ленков и хариусов, а девчушкам, и наособину малому крестничку, — заячьи гостинцы: то одарит туеском земляники, коей жалко лакомиться — столь душиста и приглядиста, нюхать бы да зариться умильным глазом, – то накопает луковиц лесной саранки, а то сунет затейливую деревянную игрушку. Видимо, тянучими зимними вечерами, да и летом урывая часок-другой от страды, резал из податливой осины полуконей-полулюдей – Полканов, как прознал Ванюшка позже, – либо диво-птиц с бабьими, лупоглазыми лицами, а чаще лешаков – сам с вершок, бородища до ног – и прочую таежную чудь. А то, бывало, привезет тальниковых свистулек берестяной короб, так даже и сёмкинской и будаевской братве отвалится, и свист потом гуляет на всю улицу Озерную. И благо, что ребятишки обычно теряют свистульки или выменивают их на другую улицу, а то бы ни сёмкинским, ни краснобаевским, ни будаевским соседям долго не было б житья от разбойничьего посвиста. Отец, у которого и без того частенько ныла похмельная голова, от свиста и вовсе раскалывалась пополам, обложил Ивана забористыми матерками и велел больше не возил этого барахла.
В последний раз Иван побывал у Краснобаевых в конце марта, заглянув на Ванюшкины именины и опять же подкинув заячьих гостинцев. Ванюшка был счастлив, потому что именин в доме Краснобаевых сроду не справляли, не водилось такой привады, разве что мать за утренним чаем вспомнит да, ежели стряпала с вечера шаньги творожные, сунет самую поджаристую, а тут кока Ваня и гостинчик крестнику всучил и даже устроил за столом что-то вроде именин.
— Уже у брода через речку косой нагнал, — без тени улыбки, позевывая, припоминал кока Ваня. — Скакал ушкан через долину, весь запыхался, ешкин кот… Но малеха отдышался и просит по-заячьи – хорошо я по-всякому толмачу: на, мол, Ванюхе отдай. И в сани мне пихает, — кока Ваня вытащил из холщового сидорка деревянную потешку — два русака-ушканчика вроде как перепиливают пилой-двуручкой толстую морковь, бревешечком заваленную на козлы; подергал за палочку внизу — ушканчики и впрямь заширкали пилой.