Не родит сокола сова - Анатолий Байбородин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В последний раз Иван побывал у Краснобаевых в конце марта, заглянув на Ванюшкины именины и опять же подкинув заячьих гостинцев. Ванюшка был счастлив, потому что именин в доме Краснобаевых сроду не справляли, не водилось такой привады, разве что мать за утренним чаем вспомнит да, ежели стряпала с вечера шаньги творожные, сунет самую поджаристую, а тут кока Ваня и гостинчик крестнику всучил и даже устроил за столом что-то вроде именин.
— Уже у брода через речку косой нагнал, — без тени улыбки, позевывая, припоминал кока Ваня. — Скакал ушкан через долину, весь запыхался, ешкин кот… Но малеха отдышался и просит по-заячьи – хорошо я по-всякому толмачу: на, мол, Ванюхе отдай. И в сани мне пихает, — кока Ваня вытащил из холщового сидорка деревянную потешку — два русака-ушканчика вроде как перепиливают пилой-двуручкой толстую морковь, бревешечком заваленную на козлы; подергал за палочку внизу — ушканчики и впрямь заширкали пилой.
«Я бы, – опеть по-заячьи верещит, – и сам на именины привалил, да боюсь, всех собак в деревне распугаю — ужасть как они меня трусят. Пусть – говорит, – лучше Ванюха сам ко мне на именины подбегат».
— А когда у косого именины-то? — спрашивает Ванюшка.
— Заяц бает: «Как созреет голубица, пусть и подъезжат – покажу рясные курешки…».
Ванюшка залился смехом и уже весь вечер не отходил от коки Вани, не сводя с него повеселевших, зачарованных глаз.
— А невдалече отъехал, Михаило Иваныч дорогу заступат. Кобыленка моя испужалась, шарахнулась, едва ее утихомирил… Ты чо ж, баю, Карюха, своих не признаешь?! Михайло Иваныч нам большо-ой тала_, мы же с им, Карюха, уж который год живем в суседях — у его берлога сразу за хребтом, под сосновым водеренем. А тут Михайло Иваныч сердито ревет:
«К Ванюхе в гости наладился?..»
«Да уж, – отвечаю, – тороплюсь, паря, на именины».
«А меня, – просит, – возьми ?»
«Да, – говорю, – неловко выйдет, я же там, Михайло Иваныч, никого не упредил. А незванный медведь хуже рассомахи….»
«Ладно, – машет лапой, – отдай Ванюхе ичижонки. Гостинчик мой… Медвежонку своему кроил, да на кожу-сыромять поскупился, малые оказались, в когтях жмут… Но Ванюхе впору будут, ишо и войлочную стельку можно подложить. А лучше того заместо стельки сухой травы подложить, дак не пёхом будет ходить, лётом летать. И ноги преть не будут в эдаких гнёздушках…
Кока Ваня вытащил на свет божий новехонькие ичижонки, сшитые из нежной сыромяти. Мать, слушая братана-баюнка, поглядывая на гостинцы, улыбалась и качала головой: дескать, вот наплел, дак наплел на кривой кобыле не объедешь. Отец, забыв про свои лета, по-ребячьи азартно косился на хольшовый сидорок родича с ожиданием и себе заячьего гостинца. Кока Ваня и отца ублажил, выудил из сидора пару мерзлых ленков.
— А это где свистнул? – усмехнулся отец.
Иван почесал курчавый затылок, задумчиво и лукаво уставился в потолок, где и нашел ответ:
— На Уде сети проверял… Гляжу – мамочки родны! — волк хвост в прорубь опустил и ленков удит. И браво у его клюет… Я говорю: дескать, гостить еду к дяде Пете Краснобаеву…
«А-а-а… – волк-то говорит, — знаю-знаю, добрый мужик. Всякого зверя таежного жалеет… Отвези-ка ты ему пару ленков на расколотку. Пусть закусит…»
— А бутылочку не послал? — спросил отец.
— А как же, сбегал волк в свою винополку и вот… – Иван припечатал к столешнице купленную вместе с харчами и таежными припасами бутылку «белоголовой».
— А ты, кока Ваня, медведя видел? – пристал Ванюшка к своему крёстному. – Не понарошку, взаправду?
— Взаправду-то? — призадумался кока Ваня. – Видел, а как же… Пошли мы с твоим отцом лоняшним летом деляну смотреть, – кока Ваня чуть приметно подмигнул отцу, на что лишь фыркнул. — Отец надумал избу новую рубить, я ему деляну и отвел, где лес валить. Ну, значит, в лес пришли. Отец в сторону отлучился и, слышу, ревет лихоматом:
«Еван, а Еван, медведя пымал!..»
«Веди, – говорю, – сюда…»
«Да не идет!..»
«Тогда сам иди».
«Да не пускат!..»
Ну, я пошел на голос, Михаила Иваныча пристыдил, – перестал баловать, отпустил. Да и тоже нам подкинул заячий гостинчик – лукошко малины душистой… В тайге ежели по доброму жить, сроду с голоду не пропадешь, под каждым кустом заячьи гостинцы.
Отец, и сам мастак байки травить, криво усмехнулся, смерив Ивана снисходительным взглядом с ног до головы:
— Ладно, хва парню мозги дурить патрусками, садись за стол.
2
Как всегда, начали они выпивать тихо-мирно, но попала отцу вожжа под хвост, сгонял родича еще за одной бутылкой и, тяжело хмелея, стал пытать про политику.
— Вот скажи мне, Еван, — подразнил он Ивана, — какая у нас нонесь политика? Тебе там каку холеру делать, ты, поди, уж все газеты насквозь прочитал, — отец нацепил круглые очки, где вместо дужек были привязаны резинки, достал с буфета столетней давности линялую газетку, зашуршал ею, ломкой, выжелтевшей, просматривая заголовки, но тут же приметил вырванный из газеты добрый клок и накинулся на мать.
— Да стеколку нечем было вытереть, — оправдывалась она, — клочочек и взяла.
Отец отмахнулся от нее и опять стал доступать до Ивана:
— Дак какая, говоришь, политика у нас?
— А какая у меня, елки зелены, политика, ежели кругом одна тайга?! — Иван улыбнулся круглым, в кроткой щетине, бурым лицом, заморгал белесыми, вроде коровьих, долгими ресницами, из которых, как из муравы, высверкивали голубичные глазки. — Закон – тайга, медведь – прокурор… Нету, ешкин кот, никакой политики. Так, бедные, без политики на корню и пропадам. Это у вас в деревне политики вагон и маленька тележка, а у нас-то, ехамор, откуль ей взяться?!
— Кого ты мелешь?! Как без политики жить?
— Ой, Петро Калистратыч, я и без газет всю политику прошел вдоль и поперек. Я ишо под стол пешком бродил, как тятя, Царство ему Небесно, всю политику втолковал, — где лаской, где таской. Кое чо запомнил, чему тятя учил…
— Ну и чо, паря, запомнил? – отец уперся в родича стылым, подбровным взглядом.
— А там и запоминать-то некого! Тятя учил: дескать, не бойся, Ванька, никого, кроме Бога одного. Кто неправдой живет, того Бог зашибет. А мой сказ: люблю того, кто не обидит никого. Не обижай…
— Не обижай! — хмыкнул отец. — А ежели вора за руку поймал?
— Не обижай, а так скажи, чтоб он почуял, что добра желаешь, что не от злого сердца учишь верно жить. Доброе слово и злыдня сдобрит, а злое и доброго озлит.
— Дурак ты, Ванька, либо приставляшься.
— Сам посуди, у нас на кордоне завсегда одна политика: человек подвернул, чаный ли, драный ли, — напои, накорми, спать уложи. А утром, ежли попросит, дак и подсоби, ежли дело доброе. А уж злое чо надумал, и сам пальцем не шевели, и ему отсоветуй, коль послухает.
— М-да-а, с тобой, паря, много не наговоришь. Тебе только с нашим Ванькой зубы мыть, патруски заливать… Иван, ты пошто такой глупый? – спросил отец сродника, и тот, не обижаясь, признался:
— У нас вода такая на Уде…
— Да-а-а, живешь и не ведаешь, чо и деется на белом свете. Как пень трухлявый
Отцу шибко зудело про политику потолковать — вроде как ладная закусь под выпивку; хотелось порассуждать об увеличении налогов на частную скотину, о неизбежном сокращении ее и увеличении совхозного и колхозного поголовья, чтобы со временем хозяйские дворы сплошь опустели, и всё, как по-загаданному партией, стало общим. Отцу, кулацкому сыну, по натуре ярому единоличнику, хотя и в партии бывал и в советских начальниках ходил, посетовать бы, что мужик скоро напрочь отобьется от земли и от хозяйства, потому что человек, как ни крути, привык любить свое: свой дом, свой огород, свою скотину, свой покос и свою пашню, свою семью и даже свое ремесло, какое тятя завещал. И мужик, когда Россию оборонял, то и оборонял, перво-наперво, свое, любимое, родимое, — свою землю, свой дом. И гиб за свою родову и родовое подворье, а потом уж за Россию и Сталина. Отец и начал рассуждать вслух: мол, ежли бы на хозяина опереться, на единоличника, государство бы так разбогатело, что Америке до нас гоняться да гоняться.
— Америке, поди, и теперь до нас далёко… Да и чо нам за ей гоняться?! Чо там доброго?! Живут, как нелюди, без Бога и царя в голове, и помрут, как непокойники… Но ты вот всё талдычишь: единоличник, единоличник, а народ у нас общинный по натуре, и как тут быть? Привыкли уж в колхозах робить. На миру, слышь, и смерть красна…
— Лодырей в колхозах расплодили…. Один с сошкой, семеро с ложкой… А ране хошь и земля была общинная, но поделённая меж хозяев. А сход… старики… приглядывали, чтоб не запустил ты землю, чтоб пахал и сеял. Иначе отбирали… Это тебе, паря, не колхоз – один прёт воз, трое понужают…
— Да-а, Петро Калистратыч, из тебя бы такой хозяин вышел, куды с добром. Я от, елки зелёны, не хозяин, хошь и тоже вроде на мужичью колодку лаженый. А тебе-то в ранешнее время о самую пору старостой быть, деревней править.