Спаси нас, доктор Достойевски! - Александр Суконик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Напротив дома Попудовой (или по-новому: Площадь Советской армии, дом № 1) – дома, в котором я вырос и куда вернулся после войны, – на широкой развилке таких замечательно широких одесских улиц (постоянно вижу их во сне) был разбит палисадник, окруженный чугунным заборчиком. Внутри палисадника стояла гипсовая реплика греческой скульптуры Лаокоона с детьми в смертельных объятиях огромного змея. Меня так часто водили гулять мимо нее, что запомнил на всю жизнь малейшую деталь в ней, но не помню впечатления. Совершенно ясно, что в какой-то момент Юлия Августовна, или кто другой (хотя в семье не было никого такого «другого»), рассказала мне, в чем тут дело, но это не осталось в памяти. Могу себе представить, что сперва эта скульптура производила должный эффект на воображение ребенка, но ее застылость… Погодите, я внезапно припомнил, что, ведомый на прогулку и взглядывающий мимолетно, я не понимал, что там происходит, потому что не умел различить змея! Да, да, именно! Конечно, скульптура сильно посерела от времени, а все углубления в ней были просто-напросто забиты грязью, так что можно сказать, она потеряла изначальную форму, но дело было не только в этом. Древнегреческие балетные изгибы тел были слишком «благородны», слишком искусственны, слишком пластичны, чтобы вызвать у меня живые чувства: видимо, я уже был потенциально готов к пикассовской «Гернике». (То же самое и сегодня: греческая скульптура не несет в себе ничего «реального», за что я мог бы зацепиться эмоционально.) Но в нашем, одесском, Лаокооне была одна специфическая и сугубо конкретная (реальная) деталь, которая действительно застревала в моей голове знаком вопроса. Дело в том, что (как я понял позже) мальчишки регулярно и зловредно каждой осенью или зимой отбивали у Лаокоона его член, и каждой весной, когда сходили вешние воды, расцветали акации и мужчины облачались в кремовые брюки и парусиновые туфли, город приделывал Лаокоону сие, каждый раз новенькое и сверкающее белизной, мужское орудие производства. Не знаю, может быть, тут проявлялся знаменитый юмор нашего города, может быть (куда скорей), срабатывала бюрократическая обезличка, а только этот самый новый член, можно сказать, вопиял своим неприличным контрастом с потемневшим от времени телом бородатого апполонова жреца. Все это происходило в течение многих-многих лет, до и после войны, и может быть, и сегодня происходит, не знаю. Мой друг художник Люсик Межберг, творец одесских мифов, уверял, что у скульптора такого-то (не помню фамилии) был с городом пожизненный договор на ежегодное восстановление лаокоонова члена, и что Люсик сам видел в мастерской скульптора ящик, впрок заполненный соответствующими гипсовыми заготовками. (Это был тот самый скульптор, которому было доверено государством лепить памятники и бюсты Ленина, и ленинских голов у него в мастерской, по утверждению Люсика, не меньше, чем лаокооновых членов)…
…Мой герой-подросток и эрос: плохо дело, плохое время для эроса. И опять же не в том дело, что при советской власти, как в строгих патриархальных обществах, царят органическая строгость и скромность – на уровне низкой реальности даже совсем напротив. Тут та же странная и издевательская двойственность, что и во всем остальном. Эта дразнящая двойственность вполне символически выражается скульптурой Лаокоона, что стоит напротив его дома. Скульптура установлена до революции, никто ее не чистит, она посерела, вся в грязных пятнах. Но каждый год кто-то (вероятно, мальчишки) отбивает Лаокоону член, и каждую весну ему приделывают новый член, который красуется своей нелепой белизной перед жителями Города. Или, скорей всего, никто не отбивает член, он сам отваливается от плохой прошлогодней работы, а в горисполкоме явно существует смета на восстановление лаокоонова мужского достоинства (считается культурной ценностью – не мужское достоинство, а скульптура). Но почему ради достоинства не красят или не белят всю скульптуру? И вот стоит Лаокоон, на которого в другом случае не обратил бы внимания ничей привыкший взгляд, и дразнит своим неприличным и антисоветским эротичеким диссонансом. Между тем тротуар, который находится как раз между Лаокооном и подъездом дома, выбран для вечерних прогулок местными проститутками, деревенскими, непонятного возраста бабами в ватниках и шинелях. А на перекрестке, которым заканчивается квартал, установлен огромный стенд, на котором изображены разнообразные возрастающие графики и подробнейшие таблицы, указывающие, в какой год, месяц, день и час мы достигнем по тем или иным показателям коммунизма. Проходят годы, ничего не меняется: у Лаокоона по-прежнему каждую весну новый член, проститутки всё в тех же ватниках, а графики хоть и слиняли и поблекли под солнцем и дождем, так же неукротимо карабкаются вверх к вершинам коммунизма. Разумеется, изменения есть, но они находятся в таком странном соотношении с этими тремя факторами, что это побуждает моего героя к философическим медитациям. Например, каждый раз, проходя мимо графиков, он отмечает, как неотвратимей расходится с ними реальность жизни, но еще он отмечает, что, чтобы признать этот факт, ему нужно сделать умственное усилие. Это правда, что количество потребления масла на душу населения согласно графику достигает на сегодняшний день высокой цифры, между тем как с прилавков магазинов масло давно исчезло. Но каким-то образом, чтобы сполна осознать это, разуму требуется прийти в саркастическое состояние, и на твоем лице должна появиться похабная улыбка. Но что тебе делать, если ты не склонен ни к сарказму, ни к подобного рода улыбкам, если ты еще недостаточно умен для этого? Если ты, например, даже свой город не любишь из-за повальной его склонности к хохмачеству, это тебе по импульсу твоей натуры крайне неприятно? Тогда твой разум играет над тобой шутку погружаясь уж совсем в сонливое состояние, и изобильное количество масла на графиках становится для него чуть ли не более существенным фактом жизни, чем отсутствие масла в магазинах… Что-то похожее и с проститутками, которые в сравнении с женщинами легкого поведения из заграничных фильмов выглядят, как масло на коммунистических графиках. Мой герой-подросток умирает от желания войти в половой контакт с женщиной, что бы он только не дал за исполнение своей мечты, а между тем странные создания, которые расхаживают под его окнами, вызывают в нем только недоумение, он и помыслить о них не может. Он сперва даже не понимал, зачем они тут, пока кто-то не объяснил. Ладно, пусть не иностранные красотки, пусть бы женщины на уровне официанток кафетерия хоть. Между тем ночью в парадном черным-черно, а если ввинтить лампочку, ее тут же разобьют: работа идет полным ходом. Теперь он знает, что проститутками пользуются солдаты, хотя однажды, когда входил в подъезд, оттуда вывернулся офицер, который только что обмывался припасенной губкой (звуки все сказали). Среди проституток есть одна, которая вызывает у него полное уже недоумение: совершенная старуха, как это может быть? И опять какой-то мужик объясняет, для усиления причмокивая губами: она, мол, кое-что так делает, молодым далеко до нее. А однажды вечером он поднимается домой в полной темноте, как всегда медленно и настороженно (потому что всегда существует возможность ограбления), по привычке держась за перила, и тут вдруг снизу раздаются дикие женские вопли, сперва он пугается, но потом различает: «Ой, не могу, я этого двадцать лет уже не делала!», и мужской задавленный голос: «Ну потерпи, я тебе пол-литра куплю»… И он понимает, что какой-то солдатик решил употребить эту самую старуху нормальным, здоровым, так сказать, манером, а она, так сказать, не очень-то готова к такому испытанию… Все это вводит его в уныние и затормаживает его ум и чувства точно так же, как стенд с коммунистическими графиками. Советская русская жизнь предлагает ему очередное невозможное требование: хотишь это самое, давай, действуй по-простому, по-суворовски, по-народному… Гвозди бы делать из этих людей, не было бы в мире крепче гвоздей. И вывод: по-видимому, как не предвидится на прилавках масло, так не предвидится ему и женщина…
…Вдруг вспомнилось: война, Нижние Серьги, стол в избе, за столом друг против друга дядя Миша и мужик, который пришел менять сало на махорку. Дядя Миша, прищурившись на дым из самокрутки, тщательно делит пачку махорки на две горки и, когда разделил, предлагает мужику выбрать любую половину. Я стою сбоку, лицо на уровне стола. И, вот, мужик застывает, гляда то на одну кучку, то на другую, и так проходит вечность, никак он не может выбрать. Эта сцена глубоко действует на мое воображение, и если вы меня спросите, мужик до сих пор сидит за столом в Нижних Серьгах, не решаясь выбрать. Я поясню, почему сцена так на меня действует. Я уже, и уже, и уже искусственное «христианское» дитя (по-видимому, с первого дня рождения). Высокая искусственность ранее приведенной сцены из «Больших ожиданий» для меня реальней реального, а вот каждое жизненное событие, которое раскрывает реальность человека, потрясает меня, я чувствую смущение и неловкость и делаю внутри себя массу поспешных нелепых жестов. На месте мужика я миллион раз мысленно хватаю именно ту кучку, которая мне кажется меньше, потому что дядя Миша поступил открыто, и мужику следует как-нибудь переплюнуть эту открытость (а вместо этого он не проявляет никакого восторга, он погружен в свой расчет и озабочен тем, как воспользоваться столь необычным предложением и не прогадать). На месте дяди Миши я миллион раз спешу услужливо броситься к мужику, что если он сомневается, то я вот, добавляю к одной кучке от другой так, чтобы она была точно больше (чтобы окончательно уже поразить своим благородством). Однако – и это более удивительно, чем кажется – я бессознательно знаю, что неестественней и тем самым слаб и что жизнь естественней и тем самым сильней меня. Поэтому то, что дядя не суетится, как я засуетился бы, что он невозмутимо ждет, пока мужик решит, возносит его в моих глазах на уровень сверхчеловека. Дядя Миша честен и одновременно жизненен – мне никогда не достичь такой вершины, но она дает мне знание человеческого идеала. Дядя Миша учит меня не врать, ложь, по его мнению, – это презренная и недостойная глупость, которая все равно выйдет наружу, и что трудней и достойней (и потому интересней) жить без лжи. (Философия же отца, как известно, все отрицать, когда мать или Органы припрут к стенке – потому что на нет и суда нет.) Ну хорошо, я презираю философию отца, а между тем сколько же я в жизни обманывал или врал по той самой неестественности (слабости) и эгоизму!