Спаси нас, доктор Достойевски! - Александр Суконик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мое же испытание на этом участке жизни состояло в том, что я с головой оказался вовлечен во все страсти пещерной войны, именуемой борьбой за квартиру. До войны дядя Миша жил в нашей квартире, поселившись в комнате своей бывшей любви, вышедшей замуж за москвича. Комната эта соседствовала с нашей гостиной, и во время войны в эти три комнаты вселилась дородная хористка оперного театра Плеханова со своим престарелым мужем. Казалось, что было трудного отвоевать у какой-то хористки принадлежащую нам по праву квартиру – не тут-то было. Плеханова была не просто хористка, недаром ее нарекли в Одессе «мадам Пынтя» (румын Пынтя был мэром города в годы оккупации). О-о, мадам Пынтя была достойный враг-соперник, и кровь во мне так и закипала, когда я слушал дядин ухмыльчатый рассказ о перипетиях процесса с ней. Точней, сперва не было еще процесса, потому что по дядином приезде Плеханова великодушным жестом (знала, что все равно придется отдать!) предложила ему одну из крайних комнат, но он выбрал не свою, самую маленькую, а нашу с дедушкой, так, чтобы мы с мамой и дедушкой могли по возвращении в ней поселиться. (Сам же он устроился жить у приятеля.) У него даже установились с Плехановой дружеские отношения, он даже захаживал к ней пить чай, и даже «ухаживал» за ней (вспоминая его легкую улыбку, теперь почти не сомневаюсь, что употреблял ее, то есть они друг друга употребляли, потому что оба любили это дело). Помню, мне этот эпизод из Мишиных рассказов показался странным и непонятным, я постарался оттеснить его в сторону, потому что он бросал на моего рыцаря негожую тень. Зато я торжествующе наслаждался другим эпизодом, когда он (тогда же, когда пил у нее чай) сказал Плехановой, что, когда мы приедем, он отвоюет у нее еще и большую гостиную, если не всю квартиру, а она уверенно показала ему ладонь, вот, когда здесь волосы будут расти. Ну и что же, мы приехали, и заварилась длительная и драматическая судейская битва, которую Миша, конечно же, в конце концов выиграл. «Судейская» тут, разумеется, нужно понимать с натяжкой, потому что вопрос был в том, кто ловчее (и раньше) подкупит судью или еще какие-то там необходимые инстанции. Разумеется, правда была на нашей стороне, надеюсь, читатель это понимает, иначе просто попрошу его прекратить читать! Правда была на нашей стороне, так что если дядя Миша должен был эту правду подкреплять денежными взятками, что же делать, если иначе нельзя было бороться «с этой стервой», у которой не было, кажется, особенных денег, но которая нагло и виртуозно подмазывала кое-чем другим, а именно натурой, ах, такая-сякая бесстыжая тварь! Как вспомню это время моего отрочества, даже и сегодня кровь слегка закипает, и я не могу избавиться от тех отвращения и страха, которые испытывал при виде Плехановой. Подумать только: пленные немцы содержались недалеко от нашего дома и приходили, тихие и покорные, делать у нас ремонт (и как же хорошо они работали!), а я, находясь с ними в одной комнате, не испытывал к ним ни малейшего чувства враждебности, только жалость, в то время как к Плехановой… что тут говорить. Но Плеханова боролась, как львица, и даже в последний момент, когда все инстанции были пройдены, дело было проиграно и ее пришли выселять (разумеется, она и не думала добровольно отселяться в оставленную ей Мишину комнатку-пенал), она выбежала на улицу и привела на защиту патруль морячков, которых, разумеется, еще подогрела воплями, как наехавшие жиды обижают русского человека. В сущности же, она была довольно жалка и даже смешна, когда, например, стала коптить кресты на притолоке наших дверей: последние после драки многозначительные мистические угрозы… Но ощущение, что ты живешь рядом со смертным врагом, делало твое существование драматическим, и это как раз я имел в виду, говоря о пользе жизни в коммунальных квартирах. Тут был еще один момент. Как я уже говорил, в квартирном разделении сил мы были аристократы, а наши враги – плебеи. Так получилось по историческому стечению обстоятельств, что нам не только принадлежали лучшие комнаты, но еще и больше всего комнат, а кроме того, отдельные кладовка и подвал, мои родители были красивы, их знали в городе, а наши соседи были мелкая, никому не заметная сошка. Как в запрещенных тогда операх Вагнера, мы были, при всех наших человеческих недостатках, все-таки боги, а они – мерзкие подземные нибелунги. У нас были богатые родственники за границей и брат отца в лагерях, а у них ничего подобного не было, мудрено ли, что они нас ненавидели, как положено плебсу, снизу вверх, а мы их презирали сверху вниз? И мудрено ли, что, как положено между аристократами и плебеями, наше положение было хоть и красивей, но опасней их положения (как между теми, кто на верху пропасти и теми, кто на ее дне)? Разумеется, это я сейчас так все понимаю и описываю даже с налетом иронии, тогда же я это ощущал как данность, оно просто входило в меня. Но и тогда, как и сейчас, я был предан идее аристократизма (эта идея передавалась мне через великую литературу, потому что великая литература – духовный аристократ, а, коль скоро я выбирал преданность ей, то должен был стать ее рыцарем, служа ей верой и правдой в стесняющих многие свободы латах).
Конец ознакомительного фрагмента.