Лучшее прощение — месть - Джакомо Ванненес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нашему мальчику было тогда всего-то лет двенадцать, и мне не понравились его ненавидящие и в то же время горящие от удовольствия глаза, когда он говорил о своем желании убить. К сожалению, война (вы это знаете лучше меня) оставила неизгладимый след в душах многих людей. Когда война окончилась, мы все возвратились в Рим. К тому времени, из-за несчастного случая, погиб отец Франческо. Мальчик рос очень впечатлительным, и смерть отца была первым настоящим горем в его жизни. Тогда-то его и взял под свою опеку брат отца, Самуэль Рубироза, имя которого в среде антикваров уже приобретало известность в Пьемонте.
После небольшой паузы она продолжала свой рассказ.
— Франческо искренне привязался к своему новому отцу, который был намного мягче и снисходительней родного, и продолжил свою учебу у отцов-бернабитов в Турине, правда, часто прерывая занятия из-за нежелания заниматься. Ошибка обоих братьев (я говорю об отце и опекуне) заключалась в том, что они во что бы то ни стало старались дать ему религиозное образование, а юноша воспринимал религию как злобную, лицемерную, ханжескую силу. Окончив с грехом пополам это заведение, он стал изучать под руководством дяди искусство антиквара.
Но Турин, Рим, вообще весь наш «сапог», вскоре стали ему малы, и уже тогда начались первые недоразумения и разлады с дядюшкой. Франческо видел весь мир, Самуэль — один Турин, а когда он пытался заглянуть чуть дальше, то взгляд его, самое большее, достигал Милана и Рима. С течением времени все эти расхождения между ними, как и должно быть, переросли в недопонимание, а затем в зависть и ненависть. Старик был из отряда толстокожих млекопитающих, а племянник — из хищных птиц. Первый отличался своей тяжелой, спокойной, но уверенной походкой слона; у второго был взгляд орла и стремительность сокола.
Когда двадцатитрехлетний Франческо уехал в Париж, он объявил о продаже своей туринской антикварной лавки, а Самуэль, чтобы удержать его при себе, сделал все возможное, чтобы продажа не состоялась. Из Парижа он сообщил дяде, что там можно было заключать отличные сделки, и что он не собирается возвращаться в Италию. Это письмо прямо разворошило семейное осиное гнездо. Мой двоюродный брат обозвал его фантазером, но больше всего, из-за своего огромного самомнения, он никак не мог понять, почему Франческо мог быть счастливее его в чужой стране и вдали от семьи. На самом же деле он не мог примириться с тем, что у племянника могут быть собственная жизнь и собственные устремления, в особенности, когда его собственные представления обо всем этом не совпадали с понятиями племянника. По его мнению, племянник должен был оставаться чем-то вроде его правой руки и хранить ему верность до гроба, следовать за ним, осуществлять все его планы, не позволять себе роскоши иметь собственные, более честолюбивые. Беспредельно, но бессознательно ограниченный, Самуэль в области искусства считал себя чем-то вроде Господа-бога и был уверен, что видит дальше и понимает больше других, хотя, вообще-то был самым заурядным провинциалом с почти что патологическим комплексом полноценности и авторитетности. Он не принимал и не выносил критики и, по-иезуитски маскируя это, насаждал культ собственной личности. Однако, будучи достаточно умным человеком, он старался скрывать свои ужасные недостатки с помощью вежливых, любезных до елейности манер. Не знаю, смогла ли я все правильно объяснить.
— Извините меня, синьора Боттеро, но вы, кажется, хотите сказать, что под шкурой ягненка прятался волк?
— Вот именно! Я даже считаю, что с помощью любезностей он навязывал, ни больше ни меньше, свой диктат, точно так же, как делают это иезуиты: или целуй распятие, или гори на костре. Естественно, что это его священное пламя, как и пламя церковных костров, сопровождалось речами о добрых намерениях по спасению человечества и во благо Франческо. Но с нашим племянником это не проходило, потому что он был молодым энтузиастом, сильной личностью с совершенно определенными намерениями. Он отдал свою привязанность сначала Самуэлю, но потом понял, что дядя пытается использовать его исключительно для осуществления собственных амбиций, с тем, чтобы увенчать успехом собственные пустяковые планы. Пока это было возможным, Самуэль беззастенчиво использовал инициативу и работоспособность Франческо, придерживая его при себе и всячески давая понять, что он самый любимый и самый способный его ученик, который со временем унаследует все семейное дело.
Когда Франческо женился в первый раз на одной очень фривольной и не очень умной австриячке и попросил денег на открытие собственного магазина в Париже, этот дурак, мой братец, совершенно не понял (в отличие от Картье, Гермеса и Булгари в свое время, а затем и от Леви, Крамера, Мейера и других китов антиквариата), насколько важно было, чтобы имя Рубироза фигурировало в городе с такими международными связями. Когда тамтамы антикваров (куда как мощнее африканских) донесли до общего сведения заинтересованных лиц, что вместо этого старик «репатриировал» племянника, всего лишь ради того, чтобы открыть небольшую галерею в Риме, все единодушно прозвали его «итальянским кретином». Этот идиот, корчивший из себя Господа-бога (да простит ему Господь после смерти), даже не догадывался, что написать собственную фамилию на магазине в Париже — это сделать ее известной во всем мире.
— Вы не очень-то любили старика. Почему? — спросил Ришоттани.
— Очень просто. Если у тебя приемный сын, то с ним и надо обращаться как с сыном: следить за ним, подбадривать, помогать ему реализоваться там, где он желает и когда он этого хочет. Он не должен превращаться в пассивное орудие, в раба, используемого для осуществления собственных амбиций. Только собаки, потому что они глупы, сохраняют слепую верность, и только от них следует требовать абсолютной верности, а не от разумных человеческих созданий, свободных в своем выборе. Именно это я ставила в вину моему двоюродному брату при жизни и в этом продолжаю обвинять его после смерти: он любил Франческо и смотрел на него как на пса, а когда пес, который таковым не был, вздумал огрызаться, он поступил с ним, как с собакой, посмевшей укусить хозяина — подло выгнал его из дома, как будто его никогда и не было. А когда заметил, что Франческо — вовсе не пес, постарался уничтожить его в самом конкретном смысле этого слова, прежде всего морально. Этой подлости я не могла ему простить ни при жизни, не могу сделать этого и после смерти.
— Одной вещи я не могу понять, синьора Боттеро. Ведь Франческо прислушивался к вашему мнению. Почему вы не попытались открыть ему глаза насчет Самуэля?
— Я пыталась это сделать, но не забывайте, что до моего приезда в Рим Франческо верил моему брату, как сын верит отцу, и восхищался им. Однажды он даже сказал мне: «Тетя, мне действительно повезло. Я потерял отца, но нашел другого, еще лучше».
— Что вы думаете об убийстве на вилле и пропаже картины? Она как в воду канула.
— Ну что тут можно сказать? Конечно же, многие облизывались на эту картину стоимостью в пятьдесят миллиардов. Держать ее дома было всегда рискованно и свидетельствовало только о недостатке ума. Преступника или преступников, по-моему, следует искать среди антикваров или клиентуры моего кузена. То, что убили старого эгоиста не страшно. Мне жалко парнишку, потому что и в этом случае, как всегда, расплачиваются невиновные.
— А что вы можете сказать о синьоре Аннализе Вакка, по мужу Рубироза?
— Я не очень с ней общалась, но вполне достаточно, чтобы понять: это вульгарная, ничтожная женщина, честолюбивая карьеристка, — сказала синьора Боттеро с горечью.
— Как вы считаете, у нее могли быть близкие отношения с вашим братом?
— Я бы не слишком удивилась. Я долго не могла понять, каким образом Диего вдруг избавился от импотенции. В свое время его осматривали самые знаменитые эндокринологи Европы, и все единогласно заявили, что это непоправимо. Но давайте вернемся к Франческо. Целых три года он всячески старался получить кредит для организации дела в Париже, ко все было бесполезно. Мой братец был непоколебим. Его поддерживала и жена-австриячка, родители которой жили в Италии. Мой кузен все время предлагал открыть магазин на паях в Риме, приводя в качестве основного аргумента то, что необходимый для этого капитал был до смешного мал по сравнению с возможным дебютом в Париже. Хотя Франческо так и не понял, куда девались все миллиарды, которые он заработал для дяди, в конце концов он уступил и открыл небольшую художественную галерею в Риме на улице Бабуино, но никогда не смог простить ему того, что тот обманом заставил его покинуть Париж. Мне кажется, что именно с той поры он увидел дядюшку в истинном свете, и в душе его родилась глухая озлобленность, превратившаяся впоследствии в глубокую ненависть.