Старые усадьбы - Николай Николаевич Врангель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не знаю, какое название можно было дать этим ужасным напиткам, этим отравленным помоям. Это какое-то смешение водок, вин, настоек с примесью, кажется, пива, и все это подслащенное медом, подкрашенное сандалом. Этого мало: настойчивые приглашения сопровождались горячими лобзаниями дев с припевами: „Обнимай сосед соседа, поцелуй сосед соседа, подливай сосед соседу“. Я пил, и мне был девятнадцатый год от роду; можно себе представить, в каком расположении духа я находился.
Сатурналии, вакханалии сии продолжались гораздо далеко за полночь. Когда кончился ужин, я с любопытством ожидал, какому новому обряду нас подвергнут. Самому простому: проводили нас всех в просторную горницу, род пустой залы, и пожелали нам доброй ночи. На полу лежали тюфячки, подушки и шерстяные одеяла, отнятые на время у актеров и актрис. Я нагнулся, чтобы взглянуть на подлежащую мне простыню, и вздрогнул от ее пестроты. Спутники мои, вероятно, зная наперед обычаи сего дома, спокойно стали раздеваться и весело бросились на поганые свои ложа. Нечего было делать, я должен был последовать их примеру. Разгоряченный вином или тем, что называли сим именем, и поцелуями, я млел, я кипел. Жар крови моей и воображения, может быть, наконец бы утих, если бы темнота и молчание водворились вокруг меня; самый отвратительный запах коровьего тухлого масла, коим напитано было мое изголовье, не помешал бы мне успокоиться; но при свете сальных свечей каляканье, дурацкий наш дорожный разговор возобновился, и другие, приехавшие прежде нас, подливали в него новый вздор. Не один раз подымал я не грозный, но молящий голос; полупьяные смеялись надо мной, не столь учтиво, как справедливо называя меня неженкой. Один за другим начали засыпать, но когда последние два болтуна умолкли, занялась заря, которая беспрепятственно вливалась в наши окошки без занавес. Между тем сверху мухи и комары, снизу клопы и блохи, все колючие насекомые объявили мне жестокую войну. Ни на минуту не сомкнув очей, истерзанный, я встал, кое-как оделся и побрел в сад, чтобы освежиться утренним воздухом; так кончилась для меня сия адская ночь. Солнце осветило мне печальное зрелище. Длинные аллеи прекрасно посаженного сада с бесподобными липами и дубами заросли не только высокою травою — в иных местах даже кустарником; изрядные статуи, к счастию, не мраморные, а гипсовые, были все в инвалидном состоянии; из довольно красивого фонтана, прежде, говорят, высоко бившего воду, она легонько точилась. Взгляд на дом был еще неприятнее; он был длинный, на каменном жилье, во вкусе больших деревянных домов времен Елизаветы Петровны, обшитый тесом, с частыми пилястрами и резными фестонами на карнизах, с полукруглым наружным крыльцом, ведущим сперва к деревянной террасе; все ступени были перегнившие, наружные украшения поломаны, иные обвалились; если запустение было в саду, то разорение в доме. Один только новопостроенный театр сбоку содержался в порядке. Видно, что отец жил барином, а сын — фигляром»[192].
В такой обстановке зачастую находились русские помещики в тех великолепных усадьбах, где еще накануне все было так прекрасно и изысканно. Не видя ни в чем препятствий своим необузданным желаниям, живя на расстоянии нескольких недель пути от Петербурга, окруженные толпой приспешников, шутов, дураков и дур, они скоро забывали о тех салонных манерах и обычаях, которым их обучили при дворе. И вполне понятно, что такие люди не только не могли создать нового, но даже не сумели уберечь от гибели старое искусство.
Двенадцатый год также погубил немало. Помещики, спасавшиеся бегством в отдаленные свои деревни, оставляли в имениях то, чего нельзя было запрятать или увезти с собой. Во многих семьях до сих пор хранятся портреты дедушек и бабушек, «простреленные французской пулей». А сколько семейных реликвий погибло при пожарах, сколько дивной старой мебели пошло на растопку костров для озябшей армии «злого корсиканца». Еще больше обстановок и целых усадеб уничтожено пожарами, так как известно, что Россия каждые три года сгорает дотла. А ведь даже богатейшие помещики возводили свои дома из дерева, как построено Архангельское, Останкино, Кусково.
Параллельно с войной и стихийными бедствиями в XIX столетии началось какое-то повальное вымирание пышных вельмож Екатерининского века. Ланской умер на рубеже двух столетий, за ним последовали Зорич, Мамонов, последний Румянцев, последний Завадовский, а Григорий Кириллович Разумовский эмигрировал. Так один за одним опустели дворцы-усадьбы, полные великолепных затей. Шклов раньше других подвергся разграблению. «Какую ужасную перемену нашел я в Шклове по смерти генерала Зорича, — пишет С. Тучков. — Все опустошено. Везде видны одни развалины. Великолепное здание, в котором помещен был Кадетский корпус, на его иждивение содержимый, сгорело незадолго до его кончины. Огромная оранжерея, в залах которой ежедневно принимаемо было множество гостей, и прекрасный театр почти совсем обрушились. Большое деревянное строение, в котором помещалось много приезжающих, известное под названием Старого замка, сгорело. Родственники покойного, жившие при нем с великими выгодами, остались без дневного пропитания»[193].
После окончания войны с Наполеоном — опять подъем интереса к России и к помещичьему быту. Это увлечение продолжается до конца царствования Николая Павловича. Между «Евгением Онегиным» и «Мертвыми душами» заключен период нежного любования родной природой и родными традициями. Вот когда создается в русской литературе милый облик деревенской девушки Татьяны, и родившиеся в эти годы Тургенев и Толстой воспринимают последние заветы помещичьей России. И только они, видевшие в своих отцах людей старого закала, могли предзакатным светом озарить умирающий век. Потому так пленительно ласкает нас эта безвозвратно ушедшая красота, которая больше немыслима в России. И сколько ни сохранять старинных дворянских гнезд и обстановок, где жили персонажи «Войны и мира» и «Месяца в деревне», все же никогда не воссоздать атмосферы быта и общей спокойной гармонии. Актеры все вымерли; остались лишь декорации игранных ими пьес.
Освобождение крестьян было последним решающим моментом в гибели старой культуры и крепостного искусства. Естественно, что и приюты его — помещичьи усадьбы — скоро потеряли свой прежний смысл. Жизнь в деревне перестала быть жизнью на века, а лишь переходным этапом, летним отдохновением. Тут получило свое пошлое значение слово «дача», которое раньше звучало скорее как пригородное маленькое имение. «Русский дачник» стало с тех пор если и не бранным, то, во всяком случае, комическим выражением. Одно за другим гибли пригородные имения, но еще худшее делалось в глухих углах. Получив выкупные деньги, помещики быстро проматывали их либо в