Не родит сокола сова - Анатолий Байбородин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты, однако, дедко, совсем из ума выбился, — сердито обсекла его мать. — Грех, поди, смеяться.
— Как доброй присоветовал, я же и виноватый. Спробуй, Ксюша, спробуй, чем леший не шутит, вдруг подсобит. А и молчун вырастит, дак и… глух и нем – греха не вем. У нас же как: думка чадна, недоумка бедна, а всех тошней пустослов… Но да заболтает, поди ж.
Заговорил парнишка и без сорочьего мяса, но толком и не разобрать, каку холеру малый плетет. Хитрый Митрий, как и тятя, гораздый на всякие шутки, иногда шибко потешался, упросив Ванюшку протарабарить: бабка шла, шла, шла, пирожок нашла, села, поела и дальше пошла. С вялых Ванюшкинух губ плыл лепет: бабка шва, шва, шва, пиважок нашва, сева, поева и дальше пошва… Хитрого Митрия так увеселял Ванюшкин говор, что он подолгу хохотал, держась руками за отпученный, трясущийся живот, словно боясь, как бы не вытрясти кишки, и глядя на парнишку, точно на диковинного попку, для людской потехи залетевшего в степную деревню из бусурманских лесов.
— Ну-ка, Ванюха, скажи-ка мне: ло-одка-а, — приказывал он, и Ванюшка, смалу безотказный, охотно вторил:
— Водка.
— Водка!.. Вот дак ловко. Ха-ха-ха!.. Водка, говорит… Ну, отмочи-ил… Водка…. Ха-ха-ха!.. — надсаживался в смехе веселый Митрий, приседая, раскорячивая короткие, толстые ноги и пуча на парнишку ошалевшие от смеха, заслезившиеся глаза. Ванюшка, уже ведая про свое корявое произношение, но еще не дойдя малым разумением, что же здесь смешного, не обижался, посмеивался на пару с Хитрым Митрием и снова да ладом вторил, пока сосед не насыщался смехом. Отчего не повторить, если дядя просит, если ему весело,— язык не отвалится.
— Н-но, уморил ты меня, паря, а. Ой, бес, а, ой, варнак. Маленький-маленький, а уж смекает чо к чему — водка, говорит. Губа не дура. весь в папашу. Водка… А скажи-ка ты мне ишшо — лам-па-а.
До того, как Ванюшка еще не привадился к рисованию и не припарился к соседским ребятишкам, убегал к корове Майке и там, ковыряясь в сухом навозе, ладя из кориночек и щепочек избушки, баял с коровешкой, иногда спорил и даже обижался. Если же та паслась за деревней, посиживал в палисаднике и до сонной оморочи глазел сквозь причудливые завитки хмеля, изукрасившего темный сруб с фасада, на поседевшую солончаками, сухую дорогу, редко посредине лета оживающую прохожими или проезжими; глазел на кур, спящих в придорожной пушистой земле, растопырив крылья и напустив на глаза сонно-белую пелену; следил за висящим в бездонном небесном мареве и плавно кружащимся ястребом-куроцапом, какой скрадывал цыплят по оградам (почему-то Ванюшке сызмалу казалось, что ястреб-куроцап, один как перст в небе, сиротливый, напоминает отца, и было до слез жалко и отца, и ястреба); так он часами напролет таился в палисаде, присматривая за всем, что тихо рождалось, неспешно и мирно жило перед глазами. Случалось, в открытый палисадник забредала имануха с ягнятами, и, хрустя разношенными, долгими копытцами, ложилась возле Ванюшкиных ног и тоже что-то задумчиво высматривала зеленоватыми зрачками; следом за иманухой вбегал иногда лохматый пес Шаман и, чтобы выслужиться перед хозяйским сыном, взлаивал на имануху с ягнятами, но Ванюшка тут же обнимал его за шею и прижимался щекой к теплой собачьей шерсти. Положив морду на Ванюшкины колени, поигрывая хвостом, Шаман вопрошающе заглядывал малому в глаза: дескать, побалякаем, но, не дождавшись ответного слова, зевал, выкусывал блох из пыльной шубы да и задремывал возле ягнят.
Когда после Покрова Божией Матери опускалась на землю стужа, усаживался Ванюшка возле окна и часами смотрел, как плясали на ветру блуждающие, сиротливые снежинки, как сине посвечивали ледяные лужи, и, казалось со стороны, уже думал о чем-то, что не имеет в жизни ни обличия, ни цвета, ни запаха — лишь тайный, манящий смысл и теплый, сонный свет, согревающий и усыпляющий. Мать тревожила ранняя задумчивость сына — уже не худо ли с головой?.. Отец же сухо сплевывал: дескать, лодырь растет, фелонушко, так и будет всю жизнь в окошко глазеть, ворон считать. И будто провидливо в воду глядел: Ванюшка, и подросши и выросши, не ведал ничего более отдохновенного душе, более отрадного, чем сидеть без всякого дела или с малым задельем и смотреть, смотреть на текущую вокруг себя жизнь озера, степи, леса, неба —на всякую жизнь, лишь бы она была скупа и нетороплива, как течение реки Уды в приболоченном распадке.
Водилась у малолетка еще одна летняя забавушка: манила широкая придорожная канава, где в дремотно-зеленой тине жили-поживали хлопотливые бухарашки — другого их прозвища не знал: то они стаились меж собой, то, напуганные, рассыпались по канаве, зарываясь в ил, поднимая со дна муть. Ванюшка высмотрел там мать, отца, сестер, соседей и бесчисленную родню, потом как мог вслух, сам для себя пояснял их неслучайную и неутомимую суету. И когда ему чудилось, что бухарашки схватились мутузить друг друга, что-то не поделив, пробовал мирить, а если слова не доходили до них через зеленоватую ряску, укрывшую канаву, подсоблял ирниковым прутиком, сгоняя юрких плавунцов в большие гурты, при этом норовя шлепнуть легонечно самого крупного и сердитого. При этом ворчал на материн лад: «Ишь, расшумелся, мазаюшко, все бы тебе спорить да скандалить, пропасти нету на тебя…» Но гурты не собирались, и стоило лишь Ванюшке повертеть прутом в луже, как бухарашки, перепуганные, пуще ярились и, налетая друг на друга, быстро зарывались в жижу. Подолгу мирил их Ванюшка, стоя на кукурках возле лужи, — даже ноги, случалось, затекали, деревенели, и бегали по ним взад вперед колючие мураши, — и, конечно, ему было обидно, что даже бухарашек не берет мир, даже они не могут жить ладом, дерутся, вместо того чтобы играть тихонько или греть на солнце свои толстенькие брюшки.
Одна пузатенькая бухарашка, сама по себе настырно и сердито роющая ил, отгоняя всех, смахивала брюшком на соседа дядю Митю Шлыкова. И когда Хитрый Митрий подогнал к воротам свой лязгающий, пускающий из трубы кольца дыма, запыленный трактор, заглушил его и вылез из кабины, разрешив сыну Маркену подергать рычаги, Ванюшка ему и сказал об этом. Тогда Хитрый Митрий подошел поближе, спросил табачку понюхать, прихватив Ванюшкины шкеры в том месте, где и хоронился духовитый табачок, тут парнишка и выдал ему и даже показал в канаве бухарашку. Хитрый Митрий заинтересованно склонился к луже, ничего не разглядел, потом выпрямился, со вздохом отер красную шею, лысеющий, круто скошенный лоб и подтянул спадающие с живота замазученные брюки.
— Да-а… – осудительно покачал головой сосед и поцокал языком. — Я к нему всей душой, а он ко мне всей… И не стыдно дяде такое казать?! Октябренком будешь, потом пионером, а там старших уважать надо… Отец, поди, научил? — Хитрый Митрий ообиженно воззрился на краснобаевские окна.
— Никто меня не учив, — хмуро отозвался Ванюшка, не понимая, чем мог обидеть соседа, если в зеленеющей луже и родню нашел, и себя самого.
— То-то и оно, что не учив, — передразнил Хитрый Митрий. — От ить, язва, слово путем не может вякнуть —вампа, а такое мне показыват. Небраво это, паря, небраво…
А под вечер, по-хозяйски оглядывая свой огород, приглядел через огородный тын Ванюшкиного отца и укорил:
— Не в обсудку будет сказано, Петр Калистратыч, а парень у тебя пальцем деланный, ли чо ли. Всяку чушь городит. Ты бы его хошь маленько наставлял на ум, чтобы думал головой, кого мелет своим языком.
— У тебя, Митрий Кирилыч, парень тоже не сахар, — будучи под хмельком, не полез отец за словом в карман, на то и Халуном, горячим прозывался. — Первый жиган растет на всю деревню. Кутузка по ём дивно плачет.
Соседи еще перекинулись через огородный тын парой ласковых слов и разошлись, чтобы покостерить друг друга уже в семейном кругу.
4
Подрастая, Ванюшка все же выправлялся, разглаживался, бойчел и, пропадая с ребятишками на озере, уже мало разнился с ними – роднился. Забирая свое, отпущенное природой, выговаривая все, что не поспел сказать в первые лета, после четырех забалоболил так лихо, что все дивились и быстро утомлялись от его запальчивой и бесконечной трескотни. А что бы вышло, ежли бы по совету деда Кири мать подкормила его сорочьим мясом?! Тут уж, поди, никто бы не переслушал… Отец парнишку дразнил спьяну сорокой, балаболом, боталом коровьим: дескать, щи лаптем хлебай, да поменьше бай; а соседские ребятишки величали фантазером, хотя кличка такая надолго не прилипла, – словцо неловкое, нездешнее, да и другие клички, покруче, вскоре затмили ее.
А фантазером прозвали неслучайно… Собьются, бывало, в стаю Маркен, братья Семкины и Будаевы Раднашка с Базыркой, залезут в краснобаевский сенник и, зарывшись в сено, еще пахнущее влажными покосами, глядя в низко свесившиеся гроздья голубичных звезд, просят Ванюшку чего-нито приврать. А Маркен даже не просит, а велит, понукает, как запряженного: