Не родит сокола сова - Анатолий Байбородин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать спохватилась, зябко передернулась, потому что на дух не переносила эдакие пустобайные, как она выражалась, суесловные говоря; хотя и сама ими, окаянными, грешила, но потом вслух и про себя сокрушалась, словно, сдуру поведав самое сокровенное, заголилась, подставила себя, нагую, чужим, бесстыжим глазам.
Пришли мужики, расселись, выпили, Алексей опять затянул недопетую песню:
А-а-а вернусь домо-о-ой д-на-а зака-ате дня-а-а,
Напою-у жену-у-у-у…
Переинача строчки из песни, весело пихнул невесту локтем, а когда она повернула к нему смеющееся, счастливое лицо, хитро подмигнул и быстро довел:
…обниму-у коня-а-а-а…
Невеста смачно вытянула его промеж лопаток и, придержав ладонь, огладила крутую спину, с кошачьей гибкостью приникнув грудью к Алексееву плечу.
— Смотри, в темноте кобылицу крашеную не обними. А то жену напоишь, а сам по деревне побежишь… У него здесь, чего доброго, и завлекалочка осталась.
Мать, припомнив дочку бабки Смолянихи, с которой Алексей до армии гулял и письма слал, сердито поджала губы. В деревне поговаривали, что она от Алексея и брюхо нагуляла, а потом уж в городе, мол, выдавили ребенчишка, да нечисто сделали, открылись у девки смертные ключи — кровотеченье, значит, едва отвадились. Деревенские бабы и жалели, и осуждали девку: не сберегла, мол, первую постель, устроила собачью сбеглишь, вот Бог и наказал. Мать не судила Смолянихину дочку строго ни про себя, ни в людях, жалела, – так уж чаяла ее за Алексея своего. Ну да, видно, не судьба.
Алексей, быстро поборов минутную растерянность, ничего не ответил невесте, вместо ответа ласково шлепнул ее ниже спины, а застольщикам велел:
— Давайте-ка споем что-нибудь веселое…
Мать, словно ей подали знак, наладилась плакать, опять о чем-то закручинилась.
— Ну-ка, мать, подтягивай,—приказал Алексей.— Нашу споем, краснобаевскую.
Вы не вейтеся русые кудри.
Над моею больной головой…
Мать подбодрилась, затянула, но голос ее тут же оборвался, соскользнул в плач. И у Ванюшки, как у матери, тоже слезки на колески: в горле пересохло, сузилось, и он, все так же лежа на полу, подглядывая сквозь щелку в шторах, уже вроде не дышал, а тяжко, через шершавый затор сглатывал воздух. Боясь расплакаться в голос, — не дай Бог, за столом услышат, пристыдят, что подслушивал взрослые разговоры, — но не в силах дальше смотреть на плачущую мать, Ванюшка на пузе тихонечко уполз на кровать. Там его вдруг начал колотить озноб — видно, перележал на холодном полу. Забившись под одеяло, съежившись калачом, завсхлипывал чуть слышно, видя перед глазами материно горькое лицо, неожиданно ясно осознав, что она уже почти старая и — что жутко и умом непостижимо — может… Ванюшка даже мысленно не смог проговорить — страшно стало, и так жалко мать и в то же время себя самого, будто уже осиротевшего, так жалко, что он не выдержал и заскулил от обиды, прикусывая край ватного одеяла, чтобы не разреветься в полную, занывшую душу. Так в плаче, облегчающем, расслабляющем, и заснул.
7
Господи милостивый, и чего не увидишь во сне даже и в малые лета?! Узришь себя иной раз в таком богомерзком деле, что на заре аж содрогнешься при одном лишь поминании, а потом мучительно гадаешь: то ли бес водил тебя за ручку по старшным и сладостным соблазнам, то ли Отец Небесный казал всю богомерзость их, чтоб остерегался. И долго лежишь, не находя себе покоя от страха перед черным и жутким в себе, обычно притаенным, а теперь открывшимся во сне, будто даже против воли твоей. Снова припомнишь сон, окатишься холодным потом, – Господи, Иисусе Христе, спаси и сохрани, мя грешного!.. – и даже посреди солнечного дня содеянное во сне будет поминаться, маять стыдом, отчего станет боязно и неловко смотреть людям в глаза – как бы не узрели в твоих очах неуходящее жестоковыйное, но манящее, дающее полную волю во сне.
Снились Ванюшке отливающие новизной, жестяно гремящие брюки, которые отчетливо, даже во сне, пахли слежалой пылью прилавков, яблоками и даже тетей Малиной, ее духами, которыми, как он подсмотрел, гостья мазала себе лоб и за ушами. Виделось ему, как он важно вышагивает по родной степноозерской улице — влажно-голубое, словно выкрашенное акварелью небо и такое же акварельно растекшееся солнце. Идет он мимо щербатых, покосившихся оград и палисадов, с неожиданно высокого роста насмешливо косится на темные, измельчавшие избенки, на притихших по своим лавочкам соседей, которые с почтением кланяются ему и, дивясь, покачивают головами. Но парнишка даже глазом не ведет в их сторону, потому что под ручку с ним сама тетя Малина, и он, выходит, вроде как жених.
Пушистые волосы городской невесты легонько, поглаживая и дразня, касаются его щеки — роста они сейчас одинакового — и Ванюшкина голова идет кругом, а соседские ребятишки — Маркен, Раднашка с Базыркой, братья Сёмкины — высыпавшие из своих оград, как на смотрины, моргают глазами, ничегошеньки не понимая, но подойти боятся, не говоря уж о том, чтобы заговорить. Ванюшке слышится злой и надсадный голос матери, зовущий его домой, но сын, лишь раздраженно дернув плечом, не оборачивается на зов. Они выходят под ручку с невестой к самому озеру, садятся в лодку с алым парусом и плывут на другой берег. Еще слышится какое-то время гаснущий материн вопль, но уже белеют высоченные городские дома, где зазывно позванивает трамвай, из окошек которого высовываются обезьянки в матросских бескозырках, в синих тельниках, а сам трамвай везет корова, вроде ихней Майки — такая же на обличку, бурая, с простоквашными облаками по брюху, — везет, но при этом все пытается встать на задние копыта и поклониться. Невеста подает руку и затягивает его в трамвай, где на него тут же кучей малой наваливаются обезьянки и начинают шарить в волосах, в ушах, щекотать под мышками…
Ванюшка просыпается и даже в кромешной темени различает, что, умостившись с краю, спит мать, со сна обняв его за шею и горячо дыша в голову. Сын раздраженно отодвигается, потому что от матери идет мутящий сивушный дух. Вокруг вязкая ночь, и глухая после гулянки, омертвелая тишина. Покрутившись, повертевшись, поворчав на мать, своим шумным, со всхлипами, прерывистым дыханием мешающую спать, снова неприметно опускается в сон.
…Тетя Малина и Алексей, держащий два чемодана, выходят за ограду; Ванюшка рвется следом, но мать цепко держит его за руку, тогда он, плача и рыча, обзываясь, кусает за материну кисть и, освободившись, бежит без оглядки за молодыми. Вот он уже робко крадется по залитой белесым солнцем, белокаменной городской улице, потом идет смелее, сунув руки в карманы брюк и приветливо улыбаясь пестроте магазинских витрин, упертым в небо домам, из широких распахнутых окон которых глядят чистенькие, нарядные люди и все, но почему-то тетиным голосом поют песню, какую гостья пела за столом:
И тот кто с песней по жизни шагает,
Тот никогда и нигде не пропадет…
Над домами полощат разноцветные флаги, плавают в небе надутые пузыри, вьются, роятся голуби и люди, разнаряженные, как картинки, всё идут и идут ему встречь, дивясь на его обновы. Парнишка, смущаясь взглядов, прямиком целит к продавщице, в тени разлапистого тополя торгующей мороженым в хрустящих стаканчиках. Продавщица пухленькая, смуглая, на лицо вроде вылитая тетя Малина, хотя нет, просто смахивает сильно, потому что тетя стоит возле него и говорит, что есть надо не спеша, старательно пережевывая пищу. Он счастливо и удивленно смеется — неужели и мороженое пища?..— жадно откусывает, но не чует во рту ожидаемого сладкого и прохладного — во рту лишь першащая горло, полынно-горькая, сухая пустота. И вдруг мороженое выскальзывает из руки, падает, оставляя на брюках белый, кляксами, след, потом растекается лужицей по горячему асфальту, будто по раскаленной сковородке, и тут же на глазах испаряется. Ванюшка испуганно вжимает голову в плечи, глядит снизу вверх на тетю и не узнает — лицо ее по-зверушечьи заузилось, нос завис над провалившимся ртом, седые, всклоченные пряди волос упали на глаза, вспыхивающие в темноте голубовато-зеленым, студеным пламенем. Это уже не тетя Малина — к нему тянуло свои костлявые руки синее чудище, о каких он сам ведал ребятам в страшных историях и рисовал, сидящими на облаке и удящими степноозерских рыбаков… Ванюшка побежал и, задыхаясь от бега и страха, стал колотиться то в одну, то в другую калитку, но все были заперты. А это синее чудище гналось по пятам и вот-вот уже должно было схватить. Тут он увидел свою, спасительно, настежь распахнутую калитку, где померещилось материно лицо, побежал к родимой, но дорогу вдруг заступил Хитрый Митрий и, пошатываясь, разведя руки, начал ловить. Ванюшка испуганно остановился, сердце его замерло, вроде совсем перестало биться — сзади уже слышалась тяжело сопящая, бухающая ногами в ночной тиши погоня, а прямо на него надвигался всей тушей Хитрый Митрий, приговаривая зло: «Ах ты, сучонок, опять в огород залез, всю репу повыдергал…» Хитрый Митрий замахнулся березовым дрыном, но тут Ванюшку заслонили Сёмкин и откуда-то появившийся дядя Ваня Житихин, Ванюшкин крёстный.. Хитрый Митрий махнул над ними березовым дрыном, и те пали, а разъяренный Митрий погнался за Ванюшкой, который бежал, видя перед глазами отворенную широко калитку родимого дома, но ни на шаг не приближаясь к ней, — ноги, от испуга ставшие ватными, вяло перебирали на одном месте, подгибались, а крик, раздирающий горло, вылетал не наполненный звуком.