Не родит сокола сова - Анатолий Байбородин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ма-а-ама-а-а-а!.. — все же крикнул он в голос и сразу же проснулся.
Ничего не понимая, чувствуя, как по мокрому от пота телу прокатываются волны страха, Ванюшка долго и тупо смотрел в потолок. Наконец осознал, что это был лишь страшный сон, и облегченно улыбнулся. Ночь лишь чуточку рассинелась, но матери рядом уже не было. На другой койке, валяясь чуть ли не поперек ее, упав прямо в одежде поверх покрывала, спал отец, бурливо всхрапывая, отдуваясь с присвистом и причмоком и даже кого-то матюгая во сне. Один отцовский хромовый сапог лежал посреди горницы, другой возле койки — видно, мать стягивала их, мучилась, а стянув, в досаде разбросала.
Ванюшка старался поскорее забыть соннную жуть, раздраженно отмахиваясь от нее, но если сон канул в память, то тревога, посеянная им, не давала покоя, и она, эта тревога, перешла в беспокойство о брюках: там ли они, в сундуке ли, не случилось ли с ними чего?..
8
Ни свет ни заря, на робкой еще меже ночи и утра, уже без сил прицепляться ко сну, чтобы, как на ходкой лодчонке, незаметно доплыть до светлого утречка, слез с постели и на цыпочках, крадучись пошел к сундуку. Лишь приподнял обшитую железными полосками, горбатую крышку, как мать и прихватила его возле сундука. Тяжелая крышка гулко ухнула в предутренней тишине, и тут же голосисто запели пружины кровати, послышался отцовский кашель, но, пробурчав невнятно, перевернувшись с бока на бок, отец снова захрапел.
— От варнак-то, а, от варначина! — не серчая… какое может быть зло сразу после сна… дивилась мать, с улыбкой покачивая головой. — Зашебаршал, шебарша… Так и мертвого разбудишь… Ты куда это полез, бома тя побери?.. Тебе уж чо, никакого терпежу нету?!
— Я только брюки хотел поглядеть, — забубнил Ванюшка, — там они или нету.
— Ага, мазаюшко, ушли твои брюки. Подпоясались и повалили, — мать пошла на кухню, села на лавку против посветлевшего окна и стала расчесывать свои длинные, по пояс, темные волосы, договаривая уже из-под них глуховато и отрывисто: — Совсем сдурел со своими штанами. Уж и ночь ему не спится, холера бы тебя взяла.
— Аксинья, Аксинья, — позвал из горницы отец, но мать не отозвалась.
— Я же посмотреть хотел глазочком, а ты ругаешься на меня.
Ванюшка приплелся за матерью, видя, что та нынче не сердитая и надеясь: а вдруг разрешит брюки надеть, ребятам показаться. Но не тут-то было.
— Ах ты, казь ты моя Господня, посмотреть ему охота, — усмехнулась мать из-под буроватого проливня волос, которые под гребенкой вздымались, искрились и тонко потрескивали. — А чего там смотреть-то?! Чего смотреть?! — она собрала волосы на затылке, ловко закрутила, приткнув шишку гребенкой. — Штаны да штаны. Успеешь ишо, наглядишься. Кого там глядеть, барахла, — мать поднялась с лавки, и, точно счесанная гребенкой, с лица уже сошла утренняя млелая мягкость, лицо будто натянулось волосами к затылку, румянец пригас на щеках, промеж бровей насеклись разглаженные было сном две морщинки; она повернулась к резной божнице, к светлеющим иконам, и долго молилась Христу Богу, кланялась, точно разминая со сна поясницу, при этом часто шевелила скорбно побледневшими губами; потом, несколько раз шумно вздохнув, похоже, набирая побольше духа, чтобы с головой окунуться в домашнюю колготню, осветленными и оттеплившими, но как бы еще невидящими глазами осмотрела кухню, неубранный после вечерней гулянки стол, от которого кисло пахло, и, пока еще гадая, с какого края потянуть утро, шевельнуть замерзшую на ночь суету, двинулась к столу. Глаза боятся, а руки уже сами по себе, заведенно опустили на пол самовар.
— Аксинья! — опять послышался хриплый отцовский голос. — Ты там пропала, что ли? Не дозовешься.
— Чо тебя там приспичило?
— Дай-ка мне, старуха, попить. Водицы хоть, что ли. Или нет, погоди, Алексей огурцы соленые привез, нацеди-ка с банки рассолу. Прямо, мать, все горит.
— Обожди маленько, не помрешь, поди, — махнула рукой мать, занявшись самоваром.— Рассолу ему. Дерьма бы тебе на лопате,— не дал вчера и посидеть-то путно, мазаюшко. Тока бы все спорить да скандалить, холера тебя побери. Вот молодуха порасскажет Осипычу, дружку твоему. Скажет, отец-то Алексеев совсем из ума выбился: как выпьет, так скандалит.
— Принеси, мать, принеси, — умоляюще потребовал отец. — Рюмку-то нигде на похмелье не заначила?
Мать не отозвалась, что означало: уж, конечно, припрятала; во время успела, а то же вам хоть ведро, хоть два – всё вылакаете, а потом помираете.
— Сам бы давно встал да напился, не велик барин, а то все подай-поднеси, как обезручел, — ворчала мать, цедя из банки рассол и придерживая огурцы вилкой.— А ты,— повернулась она к сыну, — поди-ка да лучше Майку к поскотине выгони, раз бессонница, бедного, мучит.
— Пусть Танька корову выгоняет! – заупирался парнишка. – Чо всё я да я?! Надоела мне ваша корова…
— Во-во, поогрызайся, ага, - мать с горьким вздохом покачала головой. – Алексею-то скажу, чтоб обновки забрал да кому путнему отдал. Ишь корова ему надоела…
Ванюшке ничего не оставалось, как пойти на скотный двор, открыть ворота, завязанные на ночь кожаным чембуром, и выгнать корову, раздраженно охлестывая ее тальниковым прутом.
Как ни жалел он раньше светло-бурую, с молочными облаками по животу, низенькую коровенку, которую держали чуть ли не от самого его появления на белый свет, сейчас же хлестал ее по чем попало, не жалея жгущего прута. Но Майка шагу не прибавляла, а неловко, до хруста вывернув голову назад, смотрела на своего махонького, от горшка два вершка, сердитого погонщика, смотрела удивленными и виноватыми глазами, отчего Ванюшке казалось, что корова, да и любая другая животина, все понимают в человечьей жизни, как понимают и самые сложные разговоры людей, и даже чуят их настроение, мысли, но всегда делают вид, будто ничего не соображают, потому что так им, наверно, проще жить, яснее, — пусть уж люди сами промеж себя разбираются, не их это дело, — им бы исполнить свое назначенье земное и ладно. О такую пору Ванюшке было страшновато встречаться глазами с коровьим взглядом, потому что взгляд этот, казалось ему, был куда добрей человечьего, и он в нем, как в зеркале, видел себя насквозь вместе с темным, притаенным в душе; он боялся в это время и говорить что-то сокровенно-лукавое, но потом, правда, утешался тем, что если Майка и поймет его помыслы, то уж никому не проболтается, чтобы не впутываться в мутные и непостижимые отношения людей.
Сейчас же ее виноватый взгляд ясно и без слов говорил: ну, куда же мне, друг ситцевый, бежать-то, задрав хвост?! Чай не телка годовалая. Я уж, милок, потихоньку-полегоньку, а уж ты, сына, не серчай на старую, потерпи маленько… И так же неспешно валила дальше, похрустывая, пощелкивая суставами и копытами раскачивая выпирающим наружу костяком, — жидка июньская трава, не нагуляла тело. Ванюшка смекнул, что талина в его руках слабо кусается, и, забегая сбоку, но стараясь не видеть Майкиных глаз, начал целить по ушам, по шее, чтоб не вертела, старая, головой, не считала ворон; при этом властно покрикивал:
— Ха!.. ха! ха!.. шевелись, копучая. Не можешь уж сама к поскотине уйти.
В последнее время мать заставляла выгонять корову за деревню, потому что Майка вместо того, чтобы пастись по зеленеющим угорышам, шаталась по деревенским улицам и проулкам, выедая быльё на пустырях, возле тынов и частоколов, а то и забираясь в слабо огороженные телятники. И кто-то ее, похоже, ладно проучил — однажды корова пришла с порванной шкурой, с еще незасохшей раной, над которой роем вилась мухота. Смазала мать рану дегтярной мазью и с той поры велела сыну прогонять корову к поскотине.
Под нахлестами талины и окриками Майка вся передергивалась, по коже пробегали быстрые, нервные волны, но шагу почти не прибавляла, — встрепенется, мотнет головой в сторону погонщика и даже немножко пробежит, а потом опять бредет, вроде засыпая на ходу. Ванюшка накалялся в злости, даже разок по-отцовски завернул матюжком, — очень уж хотелось поскорее вернуться домой, где, может быть, тетя Малина заставит мать выдать ему брюки; да и саму тетю хотелось увидеть. С приездом молодых для Ванюшки весь белый свет сошелся клином на тете Малине.
А было времечко, когда он часами просиживал возле лежащей Майки, скармливая крупно дробленную соль с ладошки, пока коровий язык не шоркнет по ней обжигающе, точно теркой; потом брал коровье ухо обеими руками и шептал в его дремучую, заросшую седым волосом глубь, вышептывая то, что ни матери с отцом, ни дружкам и близким вымолвить не мог; и если бы не такие разговоры шепотком, под сочувственное киванье Майкиной головы, многое ему в жизни было бы тяжелей пережить, чтобы душа, как вешняя степная былка, едва проклюнувшись из тверди, стеснительно зазеленев, не спеклась бы, не съежилась белесо под нещадно палящим солнцем. Как дождь степной былке, так и человеку, и особенно маленькому, потребна жалость, хотя те же ребятишки вроде и отпихиваются от нее. Нет, это только кажется, что она им не нужна, им она еще нужнее, чем большим.