Суд королевской скамьи, зал № 7 - Леон Юрис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это я еще помню.
— Главный удар приняли на себя ваши руки — их тыльная сторона сильно обгорела. Ожог третьей степени. Там на каждой руке есть по четыре сухожилия — они, как резиновые жгуты, идут от запястья к пальцам. Вероятно, они у вас повреждены. Если ожоги будут плохо заживать, нам придется сделать пересадку кожи, а если повреждены сухожилия, — то пересадить и их. Вы меня понимаете?
— Да, сэр.
— В любом случае мы сможем добиться, чтобы вы снова владели обеими руками. Возможно, для этого понадобится немало времени, но операции по пересадке кожи и сухожилий у нас проходят весьма, весьма успешно.
— А что с глазами? — прошептал Эйб.
— При взрыве несколько мелких осколков попали вам в глаза и повредили роговицу. Это такая тонкая пленка, которая покрывает глазное яблоко. Так вот, каждый глаз заполнен веществом вроде яичного белка — оно, как воздух в автомобильной шине, не дает глазному яблоку схлопнуться. В ваш правый глаз осколки проникли глубоко, эта жидкость вытекла, и глазное яблоко сжалось. Что касается другого глаза, то он цел, если не считать повреждений роговицы.
— Когда я узнаю, смогу ли я им видеть?
— Я обещаю вам, что левым глазом вы видеть будете. Мы позволим вам открывать глаз на несколько минут каждый день, во время перевязки.
— О’кей, — сказал Эйб. — Я буду вести себя примерно. И… спасибо, доктор.
— Не за что. Ваш издатель мистер Шоукросс ждет здесь уже почти три дня.
— Давайте его сюда, — сказал Эйб.
— Ну, вы молодец, Эйб, — услышал он голос Шоукросса. — Говорят, вы проделывали прямо акробатические штуки, когда летели назад над проливом, и не всякому удалось бы сесть с поврежденным шасси, да еще увернуться от ангаров.
— Еще бы, я же чертовски хороший пилот.
— Ничего, если я закурю, доктор?
— Пожалуйста.
Эйбу было приятно ощутить аромат сигары Шоукросса. Он напомнил о тех днях в Нью-Йорке, когда они круглыми сутками работали над его рукописью.
— Мои родители про все это знают?
— Я уговорил врачей не сообщать ничего вашему отцу и матери до тех пор, пока вы не сможете сделать это сами.
— Спасибо. Значит, выходит, что я наконец нарвался.
— Нарвался? — переспросил доктор Финчли.
— Это американское выражение, — пояснил Шоукросс. — Оно означает, что ему крепко досталось.
— Я бы сказал, что да.
«Дорогие мама и папа!
Не волнуйтесь из-за того, что это письмо написано не моей рукой. Я не пишу его сам, потому что у меня случилась небольшая неприятность и я немного обжег руки.
Уверяю вас, что, если не считать этого, я чувствую себя хорошо, лежу в прекрасном госпитале и не покалечен навсегда. Даже кормят здесь отлично.
У меня кое-что не заладилось при посадке, ну и так далее. Вероятно, летать я больше не буду, потому что здесь очень придираются к состоянию здоровья.
Это письмо пишет под мою диктовку одна милая молодая дама, она будет рада делать это через каждые несколько дней.
Главное — не волнуйтесь ни минуты.
Ваш преданный сын Эйб».6
«„Терпение“…
Если я еще когда-нибудь это услышу, я не выдержу. „Терпение, — говорят они мне по двадцать раз в день. — Терпение“.
Я неподвижно лежу на спине в полной темноте. Когда действие обезболивающих кончается, боль в моих руках становится невыносимой. Я играю в разные игры. Я мысленно играю в бейсбол и воспроизвожу целиком весь матч, подачу за подачей.
Я думаю о женщинах, с которыми спал. Я еще совсем молодой, так что двенадцать — это не так уж плохо. Но имен большинства из них я припомнить не могу.
Я думаю о Бене. Господи, как мне не хватает Бена. Какой я, оказывается, везучий. Было только три вещи, которые я хотел делать: играть в бейсбол, летать и сочинять. С двумя из них покончено навсегда. А чем я хоть строчку напишу — членом, что ли?
Впрочем, люди здесь просто замечательные. Они носятся со мной, как с фарфоровой куклой. Все, что я должен делать, превращается в сложную задачу. Если кто-нибудь доведет меня до уборной и посадит на унитаз, я управлюсь, но потом кто-то должен меня подтереть. Это очень унизительно.
Каждый день они на несколько минут разматывают бинты, которые опутывают мое тело, словно мумию, и выпускают меня на свободу. Все остальное время мой уцелевший глаз наглухо заклеен. К тому времени, как мне удается его сфокусировать, они уже начинают снова обматывать меня бинтами. Я постоянно говорю себе, что могло быть и хуже. С каждым днем я вижу предметы немного отчетливее и уже могу чуть-чуть двигать руками.
Дэвид Шоукросс приезжает из Лондона раз или два в неделю. Его жена Лоррейн неизменно привозит с собой пакет еды. Она как моя мама. Я знаю, что ей это обходится в драгоценные талоны продуктовой карточки, и пытаюсь убедить ее, что меня и без этого кормят, как короля.
Как я радуюсь запаху этой вонючей сигары! Шоукросс почти забросил свои издательские дела, он теперь работает в правительстве — разрабатывает программу книгообмена с русскими. Его рассказы о том, как ведут себя эти параноики из советского посольства, — просто умора.
Товарищи время от времени навещают меня, но для них это далековато. Эскадрилью „Орел“ передали из Королевского воздушного флота Великобритании в авиацию США. Так что я сейчас и не знаю, в какой армии служу. Впрочем, от моей службы теперь все равно мало пользы.
Проходит месяц. „Терпение“, — говорят мне. Господи, как я ненавижу это слово! Скоро они начнут пересадки кожи.
Потом кое-что произошло, и после этого дни перестали казаться такими долгими и мучительными. Ее зовут Саманта Линстед, ее отец — землевладелец, ему принадлежит старинное поместье неподалеку от Бата. Саманте двадцать лет, она добровольно пошла работать в Красный Крест. Сначала она только писала под мою диктовку письма и обтирала меня губкой, но потом мы стали подолгу разговаривать, и очень скоро она принесла мне свой патефон, кое-какие пластинки и радиоприемник. Она проводит у меня в палате почти целый день — кормит, держит мне сигарету и много читает вслух.
Может человек влюбиться в голос?
Я еще ни разу ее не видел. Она всегда приходит после моих утренних перевязок. Все, что я знаю, — это ее голос. Половину времени провожу, пытаясь представить себе, как она выглядит. Она утверждает, что совсем некрасива.
Примерно через неделю после ее появления я уже мог немного прогуливаться по территории госпиталя, если она вела меня под руку. А потом я стал ощущать ее прикосновения все чаще и чаще».
— Зажги-ка мне сигарету, Саманта, — попросил Эйб.
Саманта села рядом с кроватью, осторожно держа сигарету, чтобы он мог затягиваться. Когда он докурил, она погасила сигарету, просунула руку ему под пижаму и едва ощутимо погладила ему грудь кончиками пальцев.
— Саманта, я вот о чем подумал. Может быть, тебе лучше ко мне больше не приходить? — Она отдернула руку. — Мне не очень приятно, когда меня жалеют.
— Ты думаешь, я поэтому сюда прихожу?
— Когда день и ночь лежишь в темноте, что только не приходит в голову. Кое-что начинаешь воспринимать серьезнее, чем следует. Ты замечательный человек и не должна стать жертвой моих фантазий.
— Эйб, ты не понимаешь, как мне здесь с тобой хорошо. Может быть, когда мы увидим друг друга, я стану тебе безразлична, но пока я не хочу ничего менять. Ты от меня так просто не отделаешься.
Автомобиль Саманты въехал на аллею, которая вела к Линстед-Холлу — небольшому помещичьему домику двухсотлетней давности. Шины зашуршали по гравию, потом машина остановилась.
— Вот мама и папа. Познакомьтесь, это Эйб. Его не очень видно под всеми бинтами, но на фотографиях он ничего себе.
— Добро пожаловать в Линстед-Холл, — сказал Дональд Линстед.
— Простите, что я не снимаю перчаток, — отозвался Эйб, показывая свои перевязанные руки.
Осторожно ведя его под руку, Саманта прошла с ним через рощу, усадила на поляне, откуда открывался вид на дом, и стала рассказывать, что отсюда видно.
— Пахнет коровами, и лошадьми, и дымком, и какими-то цветами. Должно быть, тут очень красиво. Только я не знаю, что за цветы.
— Это вереск и розы, а дым — от горящего торфа.
«Ах, Эйб! — подумала она. — Я люблю тебя».
Во время своего третьего визита в Линстед-Холл Эйб сообщил его обитателям радостную новость: теперь ему будут на несколько часов в день снимать с глаз повязку.
Когда они пошли гулять, Саманта заметно нервничала. Когда человек ничего не видит, он все воспринимает острее. Ее голос звучал как-то иначе, в нем слышалось напряжение.