Суд королевской скамьи, зал № 7 - Леон Юрис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под нами завязывается короткий яростный воздушный бой. Из-под красного капота „мустанга“ показывается дым, и он кругами падает вниз, к земле, преследуемый „мессершмиттом“. Должно быть, наш был новичок: в бою „мессера“ далеко уступают „мустангам“. А фриц, наверное, хороший пилот, раз он умудрился дожить до сегодняшнего дня. Внизу вспышка — это взорвался „мустанг“. Все. Парашюта не было.
Позже я узнал, что наш летчик был студентом второго курса инженерного факультета из Джорджии. Что будет завтра в Атланте, когда придет телеграмма и это горестное известие узнает десяток родных и близких? Он был единственным наследником мужского пола — ему предстояло передать их фамилию следующему поколению.
Фрицы отбиты. Это стоило нам четырех „мустангов“ и двух бомбардировщиков. Бомбардировщики умирают медленнее. Они корчатся в агонии, тяжело переваливаясь с боку на бок. Люди в отчаянии рвут кольца парашютов. А потом — взрыв.
Мы уже недалеко от Берлина. Напряжение нарастает. Все начеку, кроме второго пилота, который спит, свернувшись клубком, — так может спать только очень молодой человек.
Мне предлагают взяться за ручку бомбосбрасывателя. Руки у меня дрожат от радости. Бомбы медленно плывут вниз, словно черный снег, а потом среди полуразрушенного города вырастают оранжевые языки разрывов.
Наша потрепанная армада, прихрамывая, поворачивает обратно. Мне, только что испытавшему такой восторг, становится не по себе. Почему свои самые большие усилия, весь свой талант человек направляет на разрушение?
Я писатель. Под моим пером все это превращается в нравоучительную притчу. Мы здесь, наверху, — белы, словно ангелы. Они там, внизу, — черны, словно дьяволы. Горите в аду, дьяволы!
И тут я задумываюсь о том, кого сегодня убил. Инженера, как тот мальчик из Джорджии? Музыканта, врача? Или ребенка, который еще даже не думал о своем будущем? Бессмысленные потери…»
Саманта положила трубку и огорченно вздохнула. Беременность давалась ей трудно — весь день ее подташнивало. Она поднялась по узкой лестнице в маленькую спальню, где Эйб в полном изнеможении лежал, распростершись на кровати. На секунду ей пришло в голову — может быть, не говорить ему об этом звонке? Но тогда он будет очень сердиться. Она тронула его за плечо.
— Эйб!
— М-м-м…
— Только что звонил командир полка Парсонс из Бридсфорда. Они ждут тебя в четырнадцать ноль-ноль.
«Я это предчувствовал, — подумал Эйб. — Десять против одного, что они полетят бомбить подшипниковый завод под Гамбургом. Потрясающее будет зрелище».
Ночные бомбежки были особенно эффектны — все в контрастном черно-белом освещении, а потом, когда бомбы сброшены, — огненный ковер, покрывающий всю цель. Эйб вскочил с кровати и взглянул на часы. Есть время побриться и принять ванну.
Саманта выглядела усталой и раздраженной. Ее бледность в Лондоне особенно бросалась в глаза.
— Я наберу тебе ванну, — сказала она.
— Ты не обидишься, дорогая, из-за того, что мы с тобой сегодня никуда не пойдем? Это, наверное, будет большой налет, иначе Парсонс не стал бы звонить.
— Нет, обижусь. Но все равно спасибо, что спросил.
— Ну ладно, выкладывай, — раздраженно сказал Эйб.
— Пожалуйста, не говори со мной так, как будто ты полковник и вызвал меня на ковер.
Эйб хмыкнул и запахнул халат.
— Так в чем дело, дорогая?
— Меня уже две недели каждое утро тошнит, но этого, наверное, следовало ожидать. Чтобы не сидеть в четырех стенах, мне остается часами стоять по очередям или кидаться в метро, чтобы спастись от самолета-снаряда. Мы живем впроголодь, и я ужасно скучаю по Линстед-Холлу. Но все это, наверное, можно было бы вытерпеть, если бы я хоть иногда видела собственного мужа. Ты приползаешь домой, пишешь свой репортаж и валишься в постель, пока не позвонит телефон и тебя не позовут в следующий налет. А в те редкие вечера, когда ты остаешься в Лондоне, ты до поздней ночи болтаешь с Дэвидом Шоукроссом или сидишь в каком-нибудь пабе на Флит-стрит.
— Ты кончила?
— Еще нет. Мне все это не нравится и досмерти надоело. Впрочем, тебя это, по-видимому, не волнует.
— Нет, погоди, Саманта. Мне-то кажется, что мы должны быть дьявольски счастливы. Война разлучила пятьдесят миллионов мужчин и женщин, а нам здорово повезло: мы хоть по нескольку часов можем проводить вместе.
— Может быть, и проводили бы, если бы ты не считал своим священным долгом участвовать в каждом налете на Германию.
— Но это моя работа.
— Ну да, все говорят, что это твоя любимая работа. Что ты самый лучший бомбардир во всей нашей авиации.
— Да брось ты, мне просто иногда из вежливости дают подержаться за ручку.
— Парсонс говорит другое. У них теперь хорошая примета, когда с ними летит одноглазый орел — знаменитый Абрахам.
— Боже мой, Саманта, ну как ты не можешь понять? Я ненавижу фашизм. Я ненавижу Гитлера. Я ненавижу то, что немцы сделали с евреями.
— Не кричи на меня! — Саманта сама повысила голос, но тут же поникла и всхлипнула, чувствуя свое бессилие перед неумолимой мужской логикой.
— Это все потому, что мне очень одиноко, — сквозь слезы сказала она.
— Дорогая, я… Я не знаю, что сказать. Одиночество — родной брат войны и родная мать всех писателей. Жена писателя должна переносить его легко и с достоинством, она должна знать, что это будет для него, может быть, самый дорогой подарок.
— Я тебя не понимаю, Эйб.
— Вижу.
— И не делай из меня какую-то бесчувственную дуру. Ведь мы же с тобой смогли пережить то время, когда ты писал свою книгу.
— Тогда я был без рук и оказался в твоей власти. В полной власти. Когда я ничего не видел и мы занимались любовью, это было для тебя самое большое счастье, потому что тогда я тоже принадлежал тебе безраздельно. Но теперь у меня есть и руки и глаза, а ты не хочешь ни с кем меня делить, не хочешь понять, что тоже приняла на себя кое-какие обязанности. А ведь так будет до конца нашей жизни, Саманта. Нам обоим придется приносить что-то в жертву и терпеть одиночество.
— Ты всегда умеешь так все перевернуть, что получается, будто я полное ничтожество.
— Мы с тобой еще только начинаем жить, дорогая. И не сделай ошибки — не пытайся встать между мной и моей работой.
Саманта вернулась в Линстед-Холл. В конце концов, она беременна, а жить в Лондоне не так уж легко. Эйб заверил ее, что все понимает, и снова с головой ушел в свою войну.
Бен Кейди родился в Линстед-Холле в тот день, когда союзники высадились во Франции. Его отец Абрахам в это время что-то писал, примостившись на штурманском столике в бомбардировщике Б-24 «либерейтор», который перебрасывали из Италии для поддержки наступления.
10
«Никакого Милтона Дж. Мандельбаума в природе не существует, — подумал Эйб. — Это вымышленный герой из скверного романа о Голливуде».
Мандельбаум, молодой «гений»-продюсер из студии «Америкен глобал», приехал в Лондон, чтобы договориться о постановке по роману Абрахама Кейди «Жестянка» величайшего фильма всех времен, который покорит сердца зрителей во всем мире.
Он разбил лагерь в гостинице «Савой», в трехкомнатном люксе, в изобилии обеспеченном выпивкой, девицами и всем тем, от чего англичане за пять лет войны успели отвыкнуть. Он предпочел бы еще более роскошный люкс в «Дорчестере», но тот ему не достался: в город понаехала чертова прорва генералов, королей в изгнании и всякой прочей шушеры.
Признанный негодным к военной службе (язва желудка, астигматизм и психосоматическая астма), он называл себя «тыловым военным корреспондентом» и заказал самому модному лондонскому портному полдюжины офицерских кителей.
— В конце концов, Эйб, мы же с тобой делаем одно дело, — говорил он.
На это Эйб предложил ему слетать, коли так, на пару бомбежек, чтобы познакомиться с этим делом лично. Но Милтон отклонил его любезное приглашение.
— Кто-то же должен сидеть в лавке и присматривать за делами, — пояснил он.
Милтон не упускал случая упомянуть свой первый фильм, получивший «Оскара», умалчивая при этом, что фильм был снят по рассказу Хемингуэя, над ним работали лучший режиссер и лучший сценарист Голливуда, а сам он большую часть времени пролежал в больнице с язвой. Фактическим продюсером был его ассистент (которого вскоре после выхода фильма уволили за нелояльность).
Он подолгу рассуждал о своих творческих способностях, о своей искренности, о своем значении, о своих женщинах (по большей части знаменитых актрисах), о своем безукоризненном вкусе, о своем остром чувстве сюжета («Если бы только у меня на руках не было студии, я бы снова стал писать, ведь мы же с тобой, Эйб, писатели, мы понимаем, как важен сюжет»), о своем доме в Беверли-Хиллз (бассейн, девицы, лимузин, девицы, спортивные машины, девицы, прислуга, девицы), о том, сколько у него костюмов, какие он делал экстравагантные подарки (за счет студии), о своей набожности («Когда я установил в синагоге памятную доску в честь моего отца, я выложил лишних пять тысяч на нужды храма»), о людях, с которыми он на «ты», о том, как студия полагается на него, когда надо принимать важные решения, о своих этических принципах, о своем мастерстве в карточных играх — и конечно же о своей скромности.