Дневник. 1918-1924 - Александр Бенуа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 2 часа лечу в Акцентр. Бумаги от Кристи действительно получены, одна из них — удостоверяющая мою командировку от комитета Помгола, и направлены в таможню и подписаны Б. Кристи. Итак, с этой стороны я обеспечен. Но предстоит еще подписать Договор (так же как заключение Добужинского), по которому я обязуюсь уполномоченному Помгола уплачивать 10 % с проданных где-либо картин. Ну а если я ничего не буду продавать? А как же быть с подарками, которые я везу Аргутону, Леле? В случае неисполнения условий — всякие кары. Идиоты!
Дома отдыхаю. Снова Тубянский, но, слава Богу, не от Индии. Мне сейчас не до этого, а ему понадобилось познакомиться с литературой о Беклине. Таковую я ему просто прочел в Брокгаузе, но зато, кроме того, с час должен был рассказывать о значении и смысле Беклина вообще. Дело в том, что он напал на Беклина, читая своего любимца Стефлейна и найдя там восторженное восхваление мастера, принадлежавшее к 1890-м годам. Между тем за это время Беклин успел из непризнанных величин возвыситься, превратиться в любимца широчайшей публики, его репродукции теперь висят чуть ли не в каждом номере немецкого отеля. И вот я ему рассказал, кем был тридцать лет назад Беклин, как я его здесь «открыл». Как это открытие связано с «открытием» настоящего Беклина, Вагнера, Нибелунгов и Тристана (как странно! А вот Стефлейн очень неодобрительно отзывается о Валькирии) и т. д.
По дороге обнаружил еще и другой курьез — Мутер, в представлении поколения Тубянских, уже вовсе более не пионер новейшей критики, основоположник всего «пересмотра ценностей», а человек, придававший слишком большое значение Альма-Тадеме и Жерому! И Бодри. И я убежден, что теперь и в Германии ругают Мутера именно за отсутствие мужества, и ругают как раз те, которые все свои знания набирали только из того, что создал Мутер и все те, кто на нем воспитались. В свою очередь, никак теперь не растолкуешь, какими мировыми величинами, какими мне колоссами представлялись тогда названные художники, ныне смешанные с грязью. Я был ребенком, но помню отчетливо, с каким респектом говорилось о плафонах Бодри в «Опере» даже на семейных вечеринках. Ничего подобного такой популярности нынешним художникам и не снилось. За обедом Зина было окончательно отказалась и от заказа К.Сомова в 25 лимонов! А самим есть нечего, и бедная старушка Катюша убивается.
Вечером в Музейном совете. Я провоцирую обсуждение вновь вопроса об Архитектурном музее. Тройницкий, чтобы поправить свой промах, поддерживает меня, отказываясь даже от собственных слов, но Ятманов стоит строго на невозможности пересмотра раз принятого, и компания Романовых и Удальцовых одерживает верх. После этого я заявляю, что буду отныне всегда молчать, когда речь будет касаться никчемной затеи музея архитектуры. П.И.Нерадовский и Коля Лансере приглашаются в качестве экспертов, голоса не имеют. В первый раз присутствует Марр, но все время молчит. После заседания я обращаюсь вместе с Тройницким с просьбой к Ятманову замолвить за меня слово о скорой выдачи мне паспорта в ГПУ. Он это неохотно и с каким-то фокусом обещает сделать.
Дома застал Костю Сомова с сестрой. Они притащили маленький чемоданчик со всякими замечательностями: шелковые подтяжки, платочки, носки в дар Мефодию Лукьянову…
Кроме того, платиновое кольцо с двумя бриллиантами и рубином и тюбик от аспирина, в который вложена свернутая крошечная масляная картинка (еще одна дама на диване) самого Кости. Кольцо Акица решается взять, но от тюбика мы решительно отказываемся, так как это уже форменная контрабанда.
Вторник, 24 июляСыро, дождит. Начинаю кошмарно переживать ощущение отъезда. Из Смольного по телефону: паспорта еще не готовы. А пароход уже здесь и, наверное, уйдет-таки завтра! Ощущение рабства! Аркан снова режет шею. В предвидении тех мучений, которые я теперь переживаю, я и не хотел предпринимать хлопоты об отъезде. Кончил последнюю раскраску Версалей.
В Эрмитаже раздражен бездарностью Жарновского. Никакой помощи. А уже, наверное, думает какому-нибудь доктору Бауху написать, что это он все устраивает, что я только административная фантошка. Мне сегодня показалось, что и все мои атрибуции он присвоил себе, и это послужит укреплению его «мировой» репутации. Милый Липгардт поднес мне детскую книжку с чудесными иллюстрациями.
Дома кончил книгу Ленорта о первых годах дофины Аделаиды. Автору не удалось запятнать, выставить ее менее сухой и чопорной по природе, нежели она была на самом деле.
В 7 часов к Паатову в Гранд-отель. Целых полчаса он меня угощал всякими, и хорошими, и очень плохими, картинами и лишь после этого повел в сад обедать. Причем пришлось еще преодолеть сопротивление прислуги, которой властями предписано по вторникам кончать подачу кофе и пива (ресторацию по вторникам совсем закрыть). Среди хороших картин — превосходный большой поколенный мужской портрет, в котором владельцу хочется видеть Рембрандта (его персидской спеси никак не хочется снизить ниже звезд первой величины) и которого я окрестил Т. де Кейзером, и очень своеобразный по краскам «Христос перед Пилатом», которого П., разумеется, считает за Мемлинга. Магдалина Тициановского круга — совершенная руина, но, возможно, что это и подделка. И вдруг такие вопросы: «А кто выше — Росселино или Сансовино?» Или: «А Т. де Кейзер выше Гальса или ниже его?» — совершенный идиот. Обед был очень средний.
Дома Лаврентьев, Сафонов и Музалевский. Двое последних только что вернулись с кумыса, но желтые, изнуренные, так как их к концу лечения хватила малярия. Они явились, несомненно, для того, чтобы меня понудить исполнить свое обещание и написать письмо в Художественный совет, в котором я бы провоцировал выяснение взаимоотношений Хохлова и Лаврентьева. Но об этом они решились поговорить лишь в полночь (после чего я, борясь со сном, должен был еще сидеть с ними целый час. О, проклятая русская манера!), а до того они рассказывали о жизни среди киргизов. Впрочем, мнения в этих рассказах (особенно Музалевского) были очень интересны, начиная с характеристики всей конструкции Киргизской республики, являющейся одним из гениальнейших вариантов мошенничества политики большевиков. Глава правительства и все министры — киргизы, но они только для декорации, а реально правят за них московские люди: жидки и русские, приставленные к ним в качестве помощников и товарищей. Русификация края идет полным темпом и прямо-таки грубейшим образом во имя Интернационала и доктрины. Дети больше не знают киргизских песен, а учатся в школах петь какую-то пошлую дрянь.
Жили они в настоящем, заброшенном в стороне ауле, куда их пристроила случайно с ними познакомившаяся в поезде жена «президента», разъезжающая в полуевропейском-полукиргизском одеянии в автомобиле по степи. Постоянно идет и оседание населения, и молодежь, отравленная доктриной, приветствует такой поворот, но наиболее богатые собственники табунов и стад, оставшиеся неуловимыми и для фиска, даже в период террора ушли в недосягаемые дебри, тогда как беднота, оставшись вблизи центров, была разорена в прах и перемерла с голоду. Киргизы в своей покорной мудрости нашли и формулу для этого явления: «Ну что, советская власть ницево, оцень хорошая: у кого было много, стадо мало, у кого было мало — ницево не стало» — и продолжают скитаться в глубинах степей. Много рассказов о полезности и трагичности верблюдов и о том, как они покорны и терпеливы. Их, как малых ребят, таскают за веревку, продетую в ноздри, как они ноют и вопят.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});