Искры - Михаил Соколов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эй, бороды! Угомонитесь, бога ради, и не мешайте слушать! — крикнули сзади.
Иван Гордеич оторвал взгляд от листовки и увидел Леона.
— Лева говорит! Да откуда же он взялся? — обрадованно воскликнул он и пошел в толпу, расталкивая людей.
Леон стоял в расщелине меж двух стволов дикой яблони и с жаром говорил:
— Япония уже вывела из строя больше половины трехсоттысячной русской маньчжурской армии. Теперь Япония за два дня потопила в Цусимском проливе и взяла в плен семнадцать кораблей из двадцати двух, которые адмирал Рожественский вел из Балтийского моря два месяца. Погиб флот, стоящий четыреста миллионов рублей. Погибли и взяты в плен пятнадцать тысяч русских моряков, и сам Рожественский со своим помощником Небогатовым оказались в плену. Порт-Артур, Мукден, Цусима — самые позорные страницы всей истории русского самодержавия. И недаром заграничные газеты вдруг заговорили об обязанности царя «заключить мир и преобразовать свои военные силы», недаром капиталистическая Европа вздыхает по поводу неудач русского царя. Они…
В это время из-за бугра показались всадники и устремились к толпе.
— Товарищи, сюда скачут казаки. Не расходитесь. Сейчас начнутся кулачки! — крикнул Леон и спрыгнул на землю.
Подростки, засучив рукава, тотчас же разбились на две стенки и двинулись в бой.
Казаки подъехали к толпе и остановились. Урядник недоуменно сказал:
— Выходит, как есть кулачки, а говорили — маевка.
— И какой только черт натравляет нас на народ, я б хотел знать? — зло проговорил Пахом.
— И на самом деле. Будто мы для того и служим, чтобы людей стращать.
— Пахом, три наряда вне очереди!..
— А пошел ты, урядник!.. — выругался Пахом.
Когда казаки уехали, кулачки прекратились, и Леон продолжал свою речь. Потом над толпой взметнулось красное полотнище, второе…
Митинги в балке закончились только к вечеру.
Поздно вечером Леон вернулся на свою квартиру. В низкой, пахнущей глиной и кизячным дымом землянке он застал Ермолаича и Данилу Подгорного. Они сидели возле печки, чадили цыгарками и рассказывали каждый о своем горе.
— А мы и не слышали, как ты вошел, — сказал Ермолаич, оборачиваясь на шаги. — Вот так и карауль тебя — как раз полицию и не заметишь.
Леон повесил пиджак на вешалку, оправил под поясом черную косоворотку, спросил:
— А Леонид где?
— Ушел с Лавреневым куда-то, — ответил Подгорный. — А мы сидим и про жизнь толкуем. С сынами у нас дела обернулись худо: мой из лазарета письмо прислал, раненный, пишет, в обе ноги и, гляди, калекой останется, а у Ермолаича вон старшой с мужиками в России на помещика пошел да в тюрьме оказался.
Леон подумал: «У каждого свое. И у каждого одно и то же горе… Когда народ добьется облегчения своей жизни? Вот мы только что на митинге приняли резолюцию с требованием прекратить войну и созвать Учредительное собрание. Но разве царь сам созовет народных представителей и отдаст им власть? Нет. А свергнуть его мы пока не можем. И получается: мы говорим, а правительство действует, и когда мы начнем действовать, неизвестно… Эх, дела! И работаем много, и народ все больше начинает нас понимать, а нет, мало еще у нас сил, чтобы пойти на штурм самодержавия и свалить его».
Ермолаич и Данила Подгорный, поговорив немного, ушли. Леон пообедал и, достав из-за печки книгу Ленина «Что делать?» и пачку газет и брошюр, стал читать.
Рюмин пришел поздно вечером и увидел: за столом, подперев голову руками, сидел Леон. Перед ним лежали раскрытая книга, брошюры, исписанная тетрадь.
Рюмин снял фуражку, положил ее на табурет. Потом достал пачку папирос, взял одну из них, а пачку бросил на стол.
Леон поднял голову и взял папиросу.
— Ты что, к докладу готовишься? — спросил Рюмин.
— Наоборот, готовлюсь поменьше делать докладов, — ответил Леон. — Массовую работу мы в последнее время забросили. А надо пропагандировать необходимость всенародного выступления, агитировать каждого рабочего и крестьянина.
— Это правильно в принципе, но практически нам приходится больше внимания уделять внутрипартийным делам. Вот сегодня, в то время, когда мы выступали на митинге, меньшинство проводило за городом конференцию и приняло резолюцию против третьего съезда.
— Кто руководил конференцией?
— Поляков и какой-то приезжий.
Леон наклонился над книгой, потом начал выписывать в тетрадь: «Революцию надо представлять себе отнюдь не в форме единичного акта… а в форме нескольких быстрых смен более или менее сильного взрыва и более или менее сильного затишья» (Ленин).
Рюмин прочитал запись Леона и раздраженно сказал:
— Руководитель организации, кажется, больше интересуется теоретическими вопросами? Я ему говорю о раскольнических действиях меньшинства, а он составляет трактат о фазах революции.
Леон закрыл тетрадь, убрал книги и встал.
— Давай-ка пить чай, — предложил он и спросил: — Ты с Лавреневым там был?
— Да, — ответил Рюмин, — Лавренев ввязался в спор. Я тоже выступал, но тех большинство, и мы не имели успеха.
— А вы хотели иметь успех на конференции меньшинства? Напрасная затея.
— Так что же нам делать?
— Что нам делать? То, что рекомендует «Вперед»: открыто заявить и на деле подтвердить, что мы порываем всякие отношения с этими господами — с Поляковыми, с Ряшиными и Кулагиными. Обращаться непосредственно к массе рабочих-партийцев и агитировать каждого, — ответил Леон.
Чай пили молча. Леон думал о конференции меньшинства и о том, как порвать с Ряшиным и Кулагиным, не порывая отношений с рабочими-партийцами, членами Югоринского союза социал-демократов.
Рюмин думал о другом. Он чувствовал, что жить в таких условиях, в этой землянке, без работы, всегда подвергаясь опасности быть арестованным, он больше не может. И он спросил себя: «А что, если уехать в другой город и поступить на работу? Но… поймет ли Леон, что это не малодушие, не разочарование и не усталость, а желание жить более полнокровной жизнью, работать и общаться с людьми и делать то же полезное дело, но иными способами?»
Такие мысли давно беспокоили инженера Рюмина. Сегодня он решил высказать их.
Леон сначала слушал его рассеянно и смотрел на него с усмешкой, ро вскоре лицо его стало хмурым, и он опустил глаза. Слова Рюмина напомнили ему о его собственной жизни. «Не жил еще по-настоящему, — повторил он жалобу Рюмина. — А я разве жил? Или у меня душа каменная и мне не хочется ходить на виду у всего народа, вместо того чтобы сидеть в этой полутемной землянке и смотреть в окно, как сияет над землей солнце?» — с горечью в душе думал он, и ему стало досадно, что Рюмин напомнил ему об этой его жизни.
Рюмин понял, что сказал не так, как следовало бы, и виновато продолжал:
— Ты, конечно, иначе смотришь на жизнь, чем я. И у тебя нервы крепче, чем у меня, интеллигента. Но я еще раз прошу тебя понять: я не отхожу от революционного дела и остаюсь таким же, каким и был… Я просто хочу работать. Надоело это вынужденное безделье, — закончил он и, сняв очки, стал медленно протирать их.
Леон медлил с ответом. Обидно было ему слушать эти слова от товарища, но ему было и жалко этого человека. «Сколько есть таких людей, принесших в жертву революционному делу свое положение, свою личную жизнь, — все? Единицы. Выходец из богатой семьи, инженер, один из руководителей крупнейшего завода, Рюмин понял неизбежность крушения этого общества, поверил в это и посвятил свою жизнь борьбе за лучшее будущее народа. А сестра моя стала женой помещика», — сочувственно думал он о Рюмине и все же не мог побороть в себе чувства досады и горечи: покидает его Рюмин, покидает в трудное время, когда ряшинцы и меньшевики готовятся захватить руководство организацией.
— Уезжай, Леонид Константиныч, — глухо проговорил он и, встав, медленно зашагал по землянке.
Рюмин понял: не верит ему Леон и не жалеет, что уходит человек, товарищ, помощник.
— Я вижу, Леон, — с нескрываемой обидой сказал он, — ты мне не веришь, не веришь тому, что и впредь я буду продолжать наше дело. — И, помолчав, добавил: — Я… никуда не уеду, Леон.
Леон обернулся к нему, качнул головой.
— Быстро ты меняешь свои решения, — сказал он и сел писать записку Чургину. — Мне вспоминаются слова Луки Матвеича: в нашем деле самое важное иметь крепкие нервы. А нервы у тебя подгуляли. Поезжай, Леонид, в Александровен. Илья поможет тебе устроиться на какую-нибудь шахту, а мне пришлет кого-нибудь в помощники…
Рано утром Рюмин пошел на поезд. Леон простился с ним и долго стоял у окна, слушая, как поют и щелкают в садах соловьи.
Никогда еще не было так одиноко, тоскливо и тревожно на душе у него.
И Леон пошел к Алене.