Категории
Самые читаемые
Лучшие книги » Проза » Зарубежная современная проза » Избранные сочинения в пяти томах. Том 4 - Григорий Канович

Избранные сочинения в пяти томах. Том 4 - Григорий Канович

Читать онлайн Избранные сочинения в пяти томах. Том 4 - Григорий Канович

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 15 16 17 18 19 20 21 22 23 ... 34
Перейти на страницу:

– Коли уж суждено, то лучше умереть вместе, чем по отдельности… И не от голода… Не от малярии… Я боюсь, что тут мы долго не протянем.

Таких слов я никогда от мамы не слышал. Она, как уверял неисправимый нытик-отец, всегда и во всем искала и непременно находила что-то светлое, даже там, где все сплошь было залито дегтем. Мне, по правде говоря, умирать не хотелось ни врозь, ни с кем-нибудь заодно – ни от голода, ни от холода, ни от малярии. Мои мысли, вскормленные самоотверженными родителями и по-настоящему, по-взрослому, никогда не сопротивлявшиеся им, вдруг взбунтовались против своих кормильцев, и я выложил вслух то, о чем мы с Левкой договорились на Бахытовом подворье и что решили до первой попытки держать от всех в строжайшей тайне.

– Завтра я в школу не пойду… Ты меня, пожалуйста, не ищи. Есть одно дело…

– Дело? – выпучила на меня глаза мама, не привыкшая к таким неожиданностям. – И что это, если не секрет, за дело?

Я замялся. Левка взял с меня слово, что я никому о нашей затее не проболтаюсь. Иначе все, мол, сорвется, как рубка табака, мамы поднимут панику, объединятся и никуда нас не пустят. А дело не терпит. Не сегодня-завтра выпадет снег, покроет поля, и ничего из-под этого снежного покрывала не выгребешь.

Не было случая, чтобы я когда-нибудь что-то утаил от мамы. От такого утаивания ее подозрительность и страх только разбухали, а бдительность удваивалась и оборачивалась для меня круглосуточной слежкой. Стыдно было разглашать нашу с Левкой тайну, но мне казалось, что, скажи я правду, мама не только не осудит меня, но поймет и поможет. Ведь от того, что мы задумали, никому никакого вреда, только польза…

Захваченный доверчивой нежностью, я, запинаясь, стал объяснять ей, что Левка нашел замечательный способ защититься от надвигающегося голода и что для этого вовсе не требуется дни напролет задыхаться от табачной пыли в сарае-развалюхе, ездить с подпольной махоркой на базар куда-то в Андижан или в Ташкент или воровать. Единственное, что нужно было для осуществления нашей задумки, это большая торба, какие для кормежки вешают на голову лошади, старая наволочка или мужская рубаха.

– Торба? Наволочка? Мужская рубаха?

Мама смотрела на меня с боязливым изумлением и, наверно, думала, что я брежу.

Не переводя дух и подстрекая ее недовольство, я выпалил, что лучше всего, конечно, наволочка, ибо она намного вместительней, чем конская торба, и ее можно потом постирать и снова надеть на подушку, но если наволочку раздобыть не удастся, то вполне сойдет и мужская рубаха с завязанными рукавами. С тем же запалом и с той же доверчивостью я попросил маму на минутку перенестись на колхозное поле, небрежно сжатое жнейками, и представить себе неубранные, разбросанные там и сям ржаные колосья с вымокшими под осенними дождями зернами, Левку Гиндина, а также ее сына, которые вышагивают с раннего утра по жнивью и бойко, как цапли из болота нерасторопных лягушат, вылавливают уже тронутые гнилью, оставшиеся после уборки колоски.

– А это можно? – глухо спросила мама, и в ее вопросе уже заключался не подлежащий обжалованию приговор. – Вам за это не влетит? Ведь тут все шиворот-навыворот, ничего не разберешь – нельзя того, что можно, и можно то, чего где-нибудь в другом месте, скажем, у нас в Литве, нельзя.

Нашу затею она явно не одобряла.

– К весне все равно все сгниет, – мягко возразил я. – Зачем такому добру зря пропадать? Лучше собрать, вылущить, смолоть и – на лепешки…

Но, видно, моей куцей правде, грозящей, как ей казалось опасностями и сулящей беду, мама предпочитала безнаказанные лишения и небезопасный голод. Вопреки всем моим ожиданиям моя правда, на которую я, нарушив данную Левке Гиндину клятву, так уповал, никак не устраивала ее.

– Не хочешь идти в школу – сиди дома, – сказала мама и, по обыкновению, принялась на примерах столетней давности убеждать меня, что, кроме ее братца – Шмуле-большевика, вздумавшего бороться в подполье с мраком за светлое и сытое будущее незнакомого и загадочного для большинства местечковых евреев мирового пролетариата, никого в нашем роду в тюрьму не упекали, что наши родичи каждое зернышко в хлебе насущном добывали не тайком, не под надзором полиции, не разбрасыванием листовок на рыночной площади, не оглядкой на светлое будущее, а зарабатывали своим потом и кровью молча, не отрывая глаз от иглы и шила.

– Ты же сама сказала, что мы тут долго не протянем, – выслушав ее поучения, подавленно пробормотал я.

– Сколько протянем, столько протянем, – вздохнула мама. – Но я хотела бы, чтобы ты на всю жизнь зарубил себе на носу: то, что, мой мальчик, посеял и взрастил не ты – тебе не принадлежит.

Честно признаться, такого поворота в разговоре я не ожидал. Сравнение с моим дядюшкой Шмуле-большевиком и вовсе меня пришибло. Я же ни с кем не собирался, как он, бороться, требовать под окнами колхозной конторы, чтобы Нурсултан Абаевич или Кайербек немедленно уступили мне или этому загадочному мировому пролетариату власть. Все, чего я хотел, – это стянуть со своей подушки наволочку, прийти на покинутое всеми, побитое градом колхозное поле и набить ее беспризорными колосками – то есть тем, что мой дядюшка Шмуле-большевик высокопарно называл светлым будущим, пусть для нас с мамой и не ахти каким сытым, но все-таки будущим. Не собирался я оспаривать и справедливость маминых слов о том, что не посеянное мной и мной не взращенное мне не принадлежит. Но я не понимал, чем я хуже мыши-полевки, которая шастает по полю и своими острыми, как лезвие перочинного ножика, зубками выковыривает из гибнущего колоса свой завтрак? Чем я отличаюсь от голодной птицы, которая, сложив усталые крылья, садится на жнивье и смело склевывает в обед осыпавшиеся в грязь зернышки, чтобы благополучно долететь до теплых краев? Разве роженица-земля затаит на меня обиду за то, что я дерзнул присвоить ее дары, которыми пренебрегли их безалаберные хозяева, за то, что, благодарно тысячи и тысячи раз кланяясь ей, уберег эти дары от скорой и бессмысленной гибели, собрал их, принес домой и честно поделился с теми, для кого она их и рожала?

Маму не интересовали мои мысли – она с самого начала была против нашей затеи с колосками, и переубеждать ее не имело никакого смысла, ибо для любящих нет доводов убедительней, чем страх за тех, кого они любят. Я уже корил себя за то, что так глупо разоткровенничался. Надо было встать пораньше и до ее ухода в школу отправиться с Левкой в поле, всласть там потрудиться и вернуться в полдень с добычей. А теперь мама глаз с меня не спустит, будет за мной повсюду ходить, она может из-за меня даже бросить работу, за которую ей покуда ни гроша не платят и вряд ли когда-нибудь заплатят вообще, сидеть целыми днями дома и рассказывать похлеще, чем Арон Ицикович о далеком и прекрасном Цюрихе, всякие занятные истории о давних временах, о нашем древнем роде, где за двести с лишним лет не было ни одного (не считая моего мятежного дядюшки Шмуле-большевика) арестанта и ни одного вора, а была уйма портных и сапожников, с полсотни краснодеревщиков и плотников, белошвеек, нянек и кормилиц, дюжины брадобреев, трубочистов и кровельщиков, один могильщик – хромоногий Менаше, похожий на Сталина, и два – не про нас да будет сказано – сумасшедших.

Ослушаться маму было не так страшно, как обмануть Левку и дезертировать. Чтобы усыпить ее бдительность, я всякими уловками оттягивал тот день, когда мы с Гиндиным должны были на рассвете встретиться у харинского колодца и отправиться в поля, которые начинались сразу же за околицей кишлака и убегали к подножию Ала-Тау. Мои уловки вызывали у боевитого напарника глухое раздражение, и однажды он решил вывести меня на чистую воду.

– Чего ждем? – ядовито спросил он. – Погода с каждым днем все больше портится. Скоро, того и гляди, завьюжит, заметет…

– И вправду портится, – сказал я без всякого воодушевления и, чтобы как-то его успокоить, добавил: – Но, может, завтра выглянет солнце.

– Завтра, завтра, – надулся Гиндин. – У тебя, по-моему, уже сегодня поджилки трясутся.

Меньше всего мне хотелось прослыть предателем и трусом, который без командирского разрешения маменьки боится даже в нужнике ширинку расстегнуть. Уж лучше, прикинул я, получить нагоняй от мамы, чем удостоиться обидного прозвища от Левки, нависающего над тобой, как беркут над жертвой. Промямли я еще что-нибудь про завтрашнее солнце, и Гиндин раструбит по всему кишлаку, что я чемпион Союза по быстрому накладыванию в штаны.

– Неужели, Гирш, вы, евреи, и в самом деле такие трусы, как о вас на всех перекрестках судачат? – набычился Гиндин.

– С чего это ты взял?

– Слышал, слышал. Из Ленинграда с нами до Свердловска один такой мужичок ехал – всю дорогу только об этом и калякал: евреи, мол, за прилавком храбрецы русский народ обвешивать.

– Я не обвешиваю.

– Разве я тебя об этом спрашиваю? Я спрашиваю, идешь со мной или нет?

1 ... 15 16 17 18 19 20 21 22 23 ... 34
Перейти на страницу:
На этой странице вы можете бесплатно скачать Избранные сочинения в пяти томах. Том 4 - Григорий Канович торрент бесплатно.
Комментарии