Набег язычества на рубеже веков - Сергей Борисович Бураго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэту
Поэт! не дорожи любовию народной.
Восторженных похвал пройдет минутный шум;
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,
Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.
Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
Доволен? Так пускай толпа его бранит
И плюнет на алтарь, где твой огонь горит,
И в детской резвости колеблет твой треножник.
Такой же мотив прослеживается и в стихотворении 1836 г. «Я памятник себе воздвиг нерукотворный». В последней строфе пушкинского стихотворения звучит осуждения глупцов:
Веленью божию, о муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца,
Хвалу и клевету приемли равнодушно,
И не оспаривай глупца.
Один и тот же мотив с 1828 по 1836 г. только в этих трех стихотворениях. В чем же дело? Свидетельствует ли это о том, что Пушкин считал себя действительно человеком, стоящим много выше всех остальных своих читателей, почитателей, слушателей? Как с этим быть?
Если мы внимательно посмотрим на тексты стихотворений, о которых шла речь, увидим такую стойкую, постоянную альтернативу – альтернатива свободы и пользы, особенно в первом стихотворении. Свобода – это то, что относится к делу поэта; польза – то, что относится к черни как рабской силе, кроме того отмечается определенная злобность этой самой черни. Кстати, очень любопытно то, что вообще-то чернь, чернило – видимо, от греческого слова «меланн», отсюда меланхолия. Слово «меланн» обозначает «черная желчь». Следовательно, речь идет все-таки о некоей злобности. И в самом деле, с одной стороны в этой антиномии поэту свойственно благородство, толпе – холод, поэту – некая внутренняя сила, толпе – слабость, поскольку «и в детской резвости» он должен этот треножник пытаться совершить. «Детская резвость» подразумевает слабую, незрелую резвость.
Конечно же, говорить о том, что Пушкин относился как-то свысока к своим читателям или к тем, кто не мог его читать, скажем, крестьянам, будет совершенной чепухой. Мы знаем его отношение к няне, мы знаем Пушкина, – автора сказок. Собственно говоря, мы на этих сказках все и воспитывались. Мы знаем его отношение к народности как таковой, и поэтому говорить о том, что Пушкин относился к черни, народу как аристократ, совершенно невозможно, даже исходя из текстов, которые только что мы с вами вспомнили.
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокой век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
И дальше там идет речь о тунгусе и друге степей калмыке, и так далее, не в этом дело. Что же такое для Пушкина чернь? Кстати, граф Бенкендорф – это тоже чернь, «светская» чернь – тоже пушкинская категория. Что же характеризует чернь для Пушкина? Чернь – как некое злобное начало.
Тут, мне представляется, нужно, прежде всего, опять вернуться к антиномиям, замеченных нами в пушкинских стихах – свобода и польза. Что же такое польза, свойственная черни, и что такое свобода, свойственная поэту? Ну, зная жизнь Пушкина, а мы все ее знаем, говорить о том, что Пушкин как человек был свободен, сложно. Он ведь был постоянно, даже в те периоды, когда считался другом царя, под негласным надзором полиции. Ему никогда не удалось покинуть рубежи России, хотя он пытался это сделать. Он мог мечтать о том, чтобы оказаться «под небом Африки моей», как он писал, но никогда он не побывал ни в Африке, даже ни в одной из европейских стран. Он даже не мог уехать, как вы знаете, в деревню в конце жизни, его всячески привязывали к Петербургу, ибо лучше всего и выгоднее всего было его держать поблизости, чтобы деятельность его пребывала на виду. О какой же свободе может идти речь? И все-таки речь идет о свободе. «Велению божию, о муза, будь послушна» – вот это и есть свобода в его понимании.
Ведь, в сущности, свобода сама по себе отличается от произвола и от волюнтаризма, свойственного, скажем, Петру в «Медном всаднике», тем, что она не просто разрешение или возможность человеку делать все, что ему вздумается, все, что он захочет, нет. Свобода, ее сущность в том, чтобы личность соответствовала некоему высшему непреложному закону жизни, потому что этот самый закон жизни есть и сущность самого человека, любого человека. Мы соединены с миром именно этой общей сущностью, внутренней сущностью. Эта внутренняя сущность и ведет нас к тому, о чем писал Пушкин: «Велению божию, о муза, будь послушна», к тому, что как угодно персонифицируется, постулируется, не знаю, в представлении о боге как едином принципе всего мироздания. Потому, собственно говоря, Пушкин в этом противопоставлении, в этой антиномии не отходит, не то что далеко, а вовсе не отходит от библейских постулатов, что бог создал человека по образу и подобию своему. А, следовательно, если это так, то значит, каждый человек является некой божественной ценностью, ибо некая искра божья в нем есть, ибо он создан по образу и подобию божьему.
Это же и есть принцип свободы. Почему именно принцип свободы? Потому что все то житейское, которое человека окружает, все социальные, личные и прочие условности и безусловности, в которые втиснута человеческая жизнь, перекрываются сознанием истинного достоинства отдельной человеческой личности, если она действительно развита, как человеческая личность.
Таков же и принцип творчества. Поскольку в самом процессе творчества человек волюнтаристски не может творить – что захотел, то и написал, на каком-то этапе он слушает то, что находится выше его, некую внутри него осознаваемую объективность, то некое, что выходит за рамки его индивидуализированного существа. В процессе творчества человек надиндивидуален, он