Искры - Михаил Соколов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Настя опрометью выбежала во двор и повисла на шее у Федьки.
— Вернулся! Ну будто чуяло мое сердце… — плача и смеясь, говорила она, прижимаясь к Федьке.
На голос ее вышли Марья и Игнат Сысоич, и во дворе Дороховых поднялось радостное оживление. А спустя немного времени в хату набилось столько народу, что негде было шагу ступить.
Федька не успевал отвечать, кого из хуторских встречал на фронте или о ком знал понаслышке.
— Гришу, работника отца Акима, убило на моих глазах. Ваньку Трубенкова надвое перерезало пулеметом.
Он сидел на табуретке возле печки, похудевший, обросший бородкой, возмужавший, и держал ногу на бамбуковом костыле, а на груди его, на серой солдатской рубахе, висел серебряный георгиевский крест.
Бабы смотрели на его неподвижную ногу, на крест и качали головами — то ли от жалости, то ли от удивления, что он — первый живой человек, вернувшийся с фронта. Одна Настя не обращала внимания ни на ногу Федьки, ни на крест. Блаженно улыбаясь, она то ворсинку снимала с его шаровар из грубого сукна, то поправляла свисающий на сторрну чуб его или любовно касалась покрытой жестким волосом щеки.
Солдатки понимали ее радость и сочувственно говорили:
— Счастливая ты, девка! Хоть и раненый, а пришел, слава богу. А мой…
— Хоть бы мой пришел, детишек до ума довел, а какой — нам не венчаться.
Марья хлопотала возле печки, жарила рыбу, готовила вареники, а Игнат Сысоич отправился к монопольщику за бутылкой водки. В хате стояли запахи бинтов, испарины от солдатской одежды, и было в этом что-то и страшное и дорогое каждой солдатке. А Федька вдыхал в себя запахи жареного, квашеной капусты, кизячного дыма, и ему не верилось, что он в родном краю, в своей хате, и не было для него слаще этих запахов ничего на свете.
Целый день не закрывались двери в хате Дороховых. Приходили все, у кого кто-нибудь из родственников был на войне, и даже были люди из соседнего хутора. Федька рассказывал о войне, о том, как русские солдаты иногда без патронов, без пушек и снарядов шли в бой против японских пулеметов и геройски умирали в бескрайных, сухих степях Маньчжурии.
— Ежели бы у нас в достатке было всего да офицеры некоторые не бросали солдат, давно, считайте, японца не было бы в Маньчжурии. Но… — разводил он короткими руками, — вон наша рота пошла в наступление, а патронов — у кого три, у кого пять, самое большее. А какое оно, наступление, без патронов? Японец как застрочит из пулемета, ну и косит народ, как косой. Офицер наш, пока стояли в окопах, тут крутился, а когда закричали «ура» и пошли в атаку, командира не оказалось, остался в тылу. Ну, мы выбили японцев из окопов, а что дальше делать и какую цель держать — идти прямо вперед или лучше в обход, никто не знает. Посидели мы, покурили в окопах японского табаку, потому — своего у нас не было, а японцы как начали крыть нас шимозами, — снаряды у них есть такие вредные, — света белого не стало видно. Всех бы перебили, да мы с одним пареньком поднялись и крикнули: «Солдаты русские, да неужели мы, как куры, будем сидеть тут? Вперед, за Россию!» Кинулись мы на японца и опять отогнали его. Только никто нас не поддержал, и мы отступили… По Георгию нам дали с тем пареньком за наступление. А японцы — мне по ногам. Вот какая она происходит война. Было бы у нас, как у японцев… Да о чем толковать! — махнул Федька рукой и озлобленно заключил: — Нечем у нас воевать, не учены мы как следует, и командиры у нас…
В хату, нагибая голову, вошли атаман Калина и Нефед Мироныч. Оба сняли картузы, перекрестились.
— Здорово дневали в вашей хате, сваточки, и с дорогим гостем вас, с георгиевским кавалером, значитца, — проговорил Нефед Мироныч.
— Здорово, Федор Фомич! Поздравляю с наградой тебя. Вижу, что не осрамил Кундрючевку и послужил царю-батюшке по чести, — отчеканил Калина и поздоровался с Федькой за руку.
— Здравия желаю, Василь Семеныч, — ответил Федька. — Русскому солдату срамота — чужое дело.
— Истинно сказано, молодец, — одобрил Калина. — Да ты, никак, до старшего унтера дошел?
— Дошел бы и выше, да в ногу ранило. Еще медаль должен получить.
— Молодец, Федор! — похвалил и Нефед Мироныч. — По этому случаю надо бы пропустить по рюмочке… Слышь, сваха? Пошли Настю ко мне в магазин, пущай там кое-что возьмет, — скажет Дарье.
— Игнат пошел уже, — ответила Марья.
— Ну, то Игнат, а то мы с атаманом.
— Верное слово, — подтвердил Калина, и, достав бумажную пятирублевку, протянул ее Федьке. — На табак от общества… А за доблестную службу велю земли нарезать, даром что не казак. Молодец, так стоять за трон и отечество надо, а не как прочие, которые хоть бы и казаки, — намекнул он на Егора Дубова.
И опять о Дороховых заговорили все на хуторе. Игнат Сысоич вошел в почет у атамана, а с Федькой стали здороваться даже казаки-старики.
— Ну, девка, теперь в почете, считай, наш род, — как-то сказал жене Игнат Сысоич. — Как и дальше так дело пойдет, да еще и земли нам нарежут, далеко можно скакнуть нам, так что и горе будет — не беда. И сколько там нарежет атаман земли, я не знаю, но десять десятин мы теперь как за себя кинем с Федькой. А там, как уродит, бог даст, скотинки можно прикупить хоть бы, машину какую, и заживем мы не хуже добрых людей.
Марья вздохнула. Уж сколько раз она слышала эти слова!..
— А ты с Федькой самим толковал, сколько он будет сеять на одной ноге? — спросила она.
— А что ж нога та? Ничего, заживет. И нам она не в тягость, а даже в прибыль, если хочешь знать. За нее георгин дали, а через георгин мы и уважение получаем. И земли получим, вот попомнишь мое слово. А дальше…
Марья незлобно прервала его:
— Ничего не будет дальше, и пора бросить думки разные, отец. Ни разу думки твои еще не сбывались.
Игнат Сысоич не рассердился. «Ни разу не сбывались мои думки… Да. А может, и на самом деле пора бросить ломать голову над всякими планами, а жить как живется?» — подумал он и вслух неуверенно возразил:
— Так-то оно так, мать, но без думок, без планов, человек жить не может. Оно, когда думаешь, так и жизнь вроде красивой плануется и духом не падаешь.
— Только и того, что плануется. Илюша и Леон тоже плануют другую жизнь, так они и идут за нее, добиваются ее, а ты дальше думок своих шагу не сделал.
— Так то Илюша, образованный зять, да и Леон уже тертый калач, а мы — что? Я, может, с дорогой душой пошел бы за нее, за лучшую жизнь, да как же ты пойдешь один? Миром всем надо за нее идти. Всем мужикам, вот тогда другое дело будет.
Марья грустно усмехнулась, сказала:
— Только и осталось тебе, что с миром идти.
На этот раз Игнат Сысоич рассердился. Как так он не может идти с народом, если мужики подымутся за лучшую жизнь?
— Да что ж я тебе, как? Да я, может, первый подымусь, дай срок, — горячо возразил он и тише добавил — Леон и все рабочие люди уже подымаются, если хочешь знать, потому — ни мужику, ни рабочему никакой жизни нет, а царь из оружия по народу палит. Сколько можно терпеть? И ты думаешь, я ничего не понимаю? Я все понимаю и вижу, мать, и потому стою за Леона.
Марья молчала. Это было что-то новое у Игната Сысоича, и она не знала, как ответить ему.
Федька тоже смотрел теперь на жизнь иначе, чем раньше. Он не говорил об этом и ограничивался рассказами о войне, но и про войну говорил не все и не со всеми одинаково. Много он слышал, но не все и сам понимал, и хотелось ему поехать к Леону посоветоваться. «Этот все разберет, что оно к чему сейчас делается и что нам, мужикам, делать надо», — решил он про себя и сказал об этом Игнату Сысоичу.
Дней через пять Игнат Сысоич запряг лошадей и повез его на станцию. По дороге они говорили о видах на весну, о пустующих землях солдаток, вспомнили о Егоре и Степане, и странно: ни тот, ни другой и словом не обмолвился о том, сколько надо сеять хлеба и как хозяйствовать дальше. Похоже было, что Федька ждал, когда об этом скажет Игнат Сысоич, а Игнат Сысоич не решался начинать первым.
Дорога была еще грязная, и на ней блестели лужи. Кое-где одиноко маячили почерневшие скирды соломы, частоколом стояли голые стебли подсолнухов. Но в голубой выси неба уже пели жаворонки, там и здесь зеленела озимь, у дороги пробивались из земли тонкие иглы травы, и от черной сырой земли, от сверкавшей на солнце воды поднимались волнующие весенние запахи.
Федька смотрел на затуманенную, молчаливую степную ширь, на пустующие земли и наконец спросил:
— Ну, хорошо, батя, про все мы толковали, а про главное молчим. Весна идет, сеять люди скоро начнут. У вас какие-нибудь думки на этот счет есть? Вы всегда бывало все наперед любили так плановать, аж душе вольготно становилось.
Игнат Сысоич услышал слово «плановать» и потерял охоту начинать разговор о хозяйстве. «Ясное дело, они с матерью, с Марьей, уже столковались. Эх, дела!» — подумал он и помедлил с ответом. Видел он: не тот, совсем другим вернулся зять с фронта и что-то с холодком смотрит на все. Даже в амбар пошел лишь на третий день, а не в первый час, как приехал, да и ходил-то больше ради приличия. «Как подменили парня! И Федька, и не Федька», — удивлялся Игнат Сысоич и тотчас вспомнил о Леоне. «А не по одной дорожке пошли они? Кажись, по одной, видит бог, не ошибаюсь», — заключил он и неохотно ответил: