Номах. Искры большого пожара - Игорь Малышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Построили, – согласился тот, выпуская большой, словно облако, клуб крепкого душистого дыма.
И повторил:
– Построили.
Нестор поверил ему. И потому, что так спокойны и улыбчивы были взрослые и дети этого села, и потому, что до смерти устал он от бесконечной войны, что столько лет мела по российским просторам.
Номах засмеялся, заплакал, запел. Всё разом, в едином, то ли плаче, то ли песне, то ли стоне.
– Правда, дед? Не обманываешь?
– Правда.
– Я ж всю жизнь… в тюрьмах… на войне…
– Правда.
– Всю жизнь…
Слёзы, счастливые, горькие, текли по его озлобившемуся лицу.
– Правда… Правда… Правда…
Веяли ветра над степью. Летали голуби и ласточки над крышами. Пищали в гнёздах нелепые в своём младенчестве птенцы. Проливало солнце своё вечное золото на мир людей.
– Диду, отведи меня куда ни то, есть хочу.
– Пойдём. Еды как времени, на всех хватит.
– Трое суток… Трое суток не ел… – шёл за ним Номах, повторяя, как в бреду.
В хате сидел за столом Щусь, рядом с ним Семенюта, погибший ещё до революции, так давно, что он о нём уже и думать забыл. Попов, сгинувший в заснеженных полях, Романюк, Гороховец, Белаш, Палый, зарубленный казаками в под Соколовкой, Тарновский…
– Вы откуда тут, хлопцы? – не испугался, удивился Номах.
От окон лился трепещущий яркий свет, играли в нём мальками пылинки. Запах чистоты и сухости наполнял хату.
– А где нам быть? – отозвался за всех Щусь. – За что воевали, туда и попали. Все герои здесь. Разве не по справедливости, Нестор?
Номах привалился к притолоке, закрыл глаза, не зная, что ответить.
– Горилки, батька? Местная, хорошая. Её в поле всё лето выстаивают. Знаешь, чудо какое получается? Спробуй.
Они выпили. Закружило васильковым ромашковым хороводом голову Номаха. Пошёл обниматься со своими братьями. Каждого поцеловал троекратно, каждого сжал в объятьях, чтобы почувствовать твёрдость плеч и крепость рук, и только тогда сел на лавку, качая удивлённо головой и глядя распахнутыми глазами на товарищей.
– Ах вы черти. Люблю вас.
Ему наливали снова, он чокался со своими побратимами, с которыми пролил столько крови, что она на годы окрасила багровым Днепр. Он смотрел на них и не мог насмотреться.
– Братья… Живые… – повторял он.
– Батька… – отвечали те.
И выходя покурить на крыльцо, они прикуривали от солнца и зазывно махали руками проходящим мимо, свежим, как яблоки в соку, девчатам, звали приходить вечером на гулянку. Те смеялись в ответ.
Пчёлы летали вокруг них, несли полные «корзинки» пыльцы. Садились на плечи, мазали руки нектаром, путались в волосах. Номаховцы лёгкими осторожными движениями выпутывали их, нетерпеливо жужжащих.
Щусь, кривляясь, посадил пчелу на нос и вдруг серьёзно посмотрел на батьку.
– Мир, Нестор. Видишь, какой он может быть, мир?
– Вижу, Федос.
Щусь пересадил пчелу на кончик пальца, сказал ей:
– Я хоть и бывший, а всё ж, командир. Не к лицу мне с тобой на носу…
Номах огляделся вокруг.
Ползли по далёким полям комбайны, собирали урожай.
– Получилось-таки, Нестор.
– Получилось. Лучше, чем думали, получилось. Как в стихах у Сенина вышло. «Инония»…
– Даже не верится.
А потом всю ночь играла гармошка, и голоса, стройные, как тополя, выводили мелодии песен.
И смеялись девчата, и обнимали их и живые, и давно погибшие номаховцы. И целовал чьи-то губы Номах, и качала его ночь, вольная и жаркая.
А потом гуляли они по степи до самого света и было им так хорошо, как только может быть, когда тебе нет ещё и тридцати, пусть у тебя за плечами и тюрьма, и кровь виновных и невиновных, и много, ужасно много смертей…
… – Вставай, батька, – разбудили его.
Номах открыл глаза, ещё полные сонной нездешней радостью, и услышал:
– Большевики объявили тебя вне закона. Хана, батька…
Тень солнца
Кони били копытами землю, лязгали железками уздечек.
Номах сидел в седле, смотрел вниз, на перепутанные стебли травы, то изжелта-зелёные, то тёмно-изумрудные, и взгляд его блуждал в бесконечном их лабиринте. Он смотрел и, казалось, сам проваливался в тёмные провалы меж травяных лохм.
Апатия, тяжёлая, как чужой труп, легла на его плечи. Ничего не хотелось, ничто не радовало.
Подъехал Каретников.
– Идём в прорыв, батька?
– Идём… – равнодушно согласился он.
Каретников не уезжал.
– Чего тебе ещё?
– Злости в тебе не вижу, – хмуро бросил тот. – Без неё не вырвемся.
– Так нет её, злости. Усталость есть. Злости нет.
– Найди злость, батька.
– Ладно-ладно, – поднял голову Номах. – Езжай себе. Без тебя разберусь.
Меж травяных струй стелилась плотная и липкая, как смоль, тьма. Где-то в глубине земли невидимо копошились безглазые черви и слепые кроты, зрели, ожидая своего часа молочно-бледные куколки и личинки, спали семена завтрашнего разнотравья.
Номах окинул степь взглядом.
Вдалеке, у горизонта чуть виднелась петлюровские окопы. Угадывались брустверы из свежей земли, ощетинившиеся штыками и тупыми поросячьими рылами пулемётов.
Вверху флотилия белых облаков пересекала небо. В разрывы меж бортами кораблей плескала синева. Обширные паруса закрывали солнце.
Рядом подал голос Щусь.
– Ну, батька, пора-нет?
– Что пора? – равнодушно переспрашивал Номах.
– В атаку, куда ещё! Окружили нас.
– Сам знаю.
– И что?
– Не… Не пора.
– А когда?
– Да ща. Что пристал? – отбрехался батька.
– Смотри, Нестор. Как бы жизнь не проспать.
Номах закрыл глаза, втянул сухой запах степи, зноя, конского и человечьего пота.
– Батька, подпруга у коника твоего не слабовата?
Подошёл боец, подтянул охватывающий конское брюхо ремень.
– Вот теперь в самый раз.
Номах открыл глаза и увидел лежащую прямо перед ним линию, разделяющую солнце и тень.
Солнечная сторона бросилась прочь от него, в сторону петлюровских укреплений.
– Шашки наголо! В атаку! – не помня себя, закричал Номах, первым рванувшись вперёд.
За ним, запоздав лишь на мгновение, рванулись сто двадцать сабель, остатки его войска.
Номах, вскинув над головой блеснувшую пламенем шашку, и, не отрывая глаз от черты меж светом и тенью, полетел вперёд, не думая о том, что встретит его впереди.
Метров за семьсот до петлюровской окопов, линия исчезла – солнце скрылось за облаком. Номах, словно бы очнувшийся ото сна, вскинул голову дымным, непонимающим взглядом посмотрел вокруг.
Тем, кто видел батьку в тот момент, показалось, что сейчас он закатит глаза и упадёт в траву, срубленный припадком.
Но Номах усидел в седле. Скрежеща зубами, он повернул голову вправо, влево и вдалеке вдруг снова увидел линию, разделяющую свет и тень.
– Туда! – взмахнул он шашкой.
И словно пчелиный рой или птичья стая, одновременно с ним повернула лава.
Он нёсся за ускользавшей от него расселиной, не вполне понимая, что и зачем он делает, но чувствуя бешеную радость и, словно бы летел на гребне огромной в полматерика волны, и знал, что она не оставит его и не подведёт.
Они прошили петлюровские войска так, как штопор пронзает пробку, по траектории непредсказуемо сложной и, как потом выяснилось, единственно верной.
– …Они не могли сделать это, не зная расположения наших частей! – выпучивая глаза и наливаясь багрянцем, орал на своих офицеров, лысый генерал-хорунжий. – Это предательство! Они дважды попадали в разрывы между подразделениями. Неизменно оказывались на стыках, в слабых местах. Как вы можете это объяснить? Эшелонированная оборона. Две лини окопов. И Номах проходит сквозь них почти без сопротивления. Что это? Я вам скажу! Это предательство, вот что это такое!
…Номах потерял свой ориентир, когда красно-раскалённая макушка солнца скрылась за горизонтом.
– Ну, что, вывел я вас? – устало крикнул он остаткам войска.
– Спас, батька! – откликнулось оно.
– И ни один бис, ни один мудрец, за всю жизнь не поймёт, как тебе это удалось, – сказал старый, тёртый, словно бы сошедший со страниц «Тараса Бульбы» боец.
Отравитель
Номах любил тот восторг молодой плоти, который охватывал его, когда он летел в сабельную атаку или, вцепившись в ручки «Максима», поливал свинцом вражеские цепи. Восторг этот был, словно песня, словно танец, заставляющий забыть обо всём на свете. И Номах включался в эти смертельные песни и пляски со всей страстью молодости.