Номах. Искры большого пожара - Игорь Малышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глаза умирающего тускнели, гаснущими светлячками, голос истаивал до шелеста и пропадал в тишине.
Соловьёв укладывал руки покойника крестом на груди, шёл дальше.
– Батюшка, благослови… – шептал в предсмертном бреду грузный пожилой солдат, уже не разбирая, кто перед ним.
Соловьёв протягивал руку, боец, почувствовав присутствие живого человека, хватал её, целовал крепко, отчаянно, как девушку, как жену… Соловьёв не отнимал руки.
– Грешен, отче… Грешней не сыскать. Но что делать, жизнь… Так вышло…
Соловьёв молчал.
– …Крышу поправить не успел, – предсмертно посмеивался Соловьёву другой. – Теперь уж, видно не случится…
– …Сестричку, слышь, позови. Медичку. Настей зовут. Позови. Сказать надо…
– …Рушныцю дай. Дострелю его, гадюку… – одной ногой уже стоя за гранью, требовал злой щетинистый мужик.
– …Елецкого уезда я. Нижний Воргол, слыхал? Случится быть там, передай брату, не виноват я перед ним. Не было у меня ничего с его жёнкой. Истинный крест, не было…
– …Пуля у меня тут, в печёнках. Мелочь. Достать бы и снова хоть пляши…
– …Пристрели меня. Силы нет терпеть. Вот как больно…
– …С германцем воевать хуже было. Помню, под Белостоком нас газом душить стали. А тут терпеть можно. Можно… – закрывая глаза, шептал крупный основательный селянин.
Много чего наслушался Соловьёв. Многих проводил он до того странного и ни на каких картах не обозначенного рубежа, где живые становятся мёртвыми. Многие открыли ему свои странные и бесполезные тайны, которые, наверное, мешали им перешагнуть теневой порог.
– …Две серьги, да семь червонцев в тряпице… Хочешь, забери себе…
– …Боюсь помирать… Ничего в жизни не боялся. А помирать боюсь, хоть вой…
– …Брата я убил. Родного, чуешь?..
– …Вдруг не врут попы и есть он, ад-то? Что тогда?..
– …Ротному не говори, что струсил. В спину ведь меня убило. Побежал я…
– …Споём, седой, а? Напоследок…
Таких отчего-то было особенно много. И они пели и «Ермака», и «Дубинушку», и «Ехал казак за Дунай», и «Как в Иерусалиме», и «Полно вам казаченьки»…
Отчего русский человек так любит песню? Отчего ему и жить, и умирать с ней много легче? Отчего какая-нибудь самая простая, но родная и близкая, известная с самого раннего детства мелодия неизменно вызывает трепет и трогает чуть не до слёз? Что вообще такое музыка для человека? Что будит она в нём? Куда зовёт? Что обещает? Отчего с ней легче шагать и по дорогам этого мира, и переступать за порог мира иного?..
Много лиц, гримас, улыбок, слёз отразили безмятежные глаза Соловьёва, много песен было спето, много тайн принято…
Не раз и не два Соловьёва пытались взять в оборот. Белые и немцы, видя его рост, и предполагая недюжинную силу, криком и кулаками заставляли вытаскивать пушки, когда те застревали в грязи, рыть окопы, таскать брёвна для блиндажей… Красные и номаховцы, среди которых было немало крестьян, имели подобие уважения к блаженным и юродивым и потому редко цеплялись, а вот от доброармейцев и иностранцев приходилось терпеть всякое.
Работать Соловьёв отказывался. Молча стоял столбом, на побои не отвечал, от ударов не отворачивался, лишь глубже втягивал голову в плечи и закрывал глаза, словно молясь, чтобы оно всё побыстрее кончилось. Сорвав злость и растратив ярость, его неизменно отпускали.
А он потом, посасывая разбитые губы и хмурясь опухшими бровями на небо, подолгу лежал в луговых травах, пытаясь понять, что происходит вокруг, зачем люди так упорно убивают друг друга, и что ему делать в этом ужасе.
Сон Номаха. Солнечная степь
Снилось Номаху, будто идёт он по залитой солнцем равнине, слушает песни жаворонков и кузнечиков, бредёт вброд через ковыльные просторы, ветер обдувает его лицо, волнует рыжую овчину степи, носит пыльцу и бабочек…
В руках у Номаха тяжёлый, будто кусок рельса, «льюис», на поясе колокольными языками висят пять гранат, по бедру бьёт кобура маузера.
И знает он, что рядом, где-то близко совсем, то ли петлюровцы, то ли немцы, то ли белые, то ли красные. Много их, и все, как и он, до самых зубов вооружённые. Ждёт он с минуты на минуту их нападения, водит пулёмётом по сторонам.
Солнце жарит немилосердно. Льёт горячий пот из-под папахи, заливает глаза, разъедает их, будто кислота, но не может отереть пот Номах, руки заняты, потому лишь жмурится, да, словно мерин от оводов, трясёт головою.
Френч на нём покрыт сплошь соляными разводами, на спине тёмное пятно, ноги в сапогах горят огнём.
Жажда злобным зверьком терзает горло, ноют от многодневной усталости руки, ремни стянули грудь, будто обручи бочку, не продохнуть.
Плывёт степь перед глазами, переливается цветами золота, брызжет светом…
Но Нестор знает своё дело. Шагает вперёд, ловит взглядом любое движение, готовый каждую секунду открыть огонь.
Нет врагов. Не видит их Номах. И от этого тревога его нарастает с каждым шагом.
Струится перед ним степь, большая и покойная. Будто и нет никакой войны.
– Здесь вы. Знаю, – твердит он, отряхивая пот с лица.
И вот перед ним из летнего знойного марева, словно в сказке, вырастает село.
Белёные хаты под ухоженными соломенными крышами. Крепкие плетни с крынками на кольях, широкие калитки.
Ходят селяне, чистые, белые, как молодые семечки подсолнуха.
И тянет по улицам хлебом и мёдом. Миром пахнет.
У колодца дед старый с бородой седой, то ли на Кропоткина, то ли на Илью-пророка похожий.
Остановился возле него Номах, поздоровался.
Дед весёлый, лицо в солнечных морщинах.
– И тебе здорово, добрый человек.
– Белые есть тут, диду?
– Да тут все, почитай, белые. Аль не видишь?
– Я не про то. Военные есть?
– Так нет больше военных.
– Как нет? – удивился Номах. – Что ты брешешь, дед?
– Не брешу. Нет такой привычки. А военных нет, поскольку войны нет.
– Как? Что, ни петлюровцев нет, ни германов, ни красных?
– Нет, сынку. Никаких нет. Мир всюду. Не нужны боле ни чёрные, ни белые, ни красные. Никакие.
– Не может быть такого! – не веря, уронил ствол «льюиса» Номах. – Нет войны?
– Нету.
Номах огляделся вокруг, распахнув глаза.
– Что, мир?
– Мир, сынку.
– Да, ладно! – смеясь ответил.
– Мир.
– Как так?.. – Номах бросил пулемёт на мокрую землю возле колодца. – И давно?
– Давно. Сымай свою амуницию. Не ходят так сейчас.
Номах почувствовал, как задрожали его руки.
– Не может того быть…
– Может. Кидай своё железо в колодец, нехай сгинет и больше никогда не понадобится.
– Дед, а ты меня не обманываешь? – смеясь и умоляя, спросил Номах.
– Вот, маловер, – рассмеялся в ответ старик. – Пусть тебе дитя скажет. Петрусь, мир сейчас? – крикнул он скачущему на палке мальцу.
– Мир, диду Тарас! – отозвался тот и понёсся вприскок вдоль по улице.
– Чуешь, что тебе дитя говорит? – повернулся к нему старик.
– Чую, диду Тарас.
Двумя-тремя движениями распустил на себе портупею Номах. Бросил в колодец и пулемёт, и гранаты, и маузер.
Отрывая пуговицы, снял френч, папаху, сапоги, бросил следом.
– А ну, диду, полей мне на руки, умыться хочу.
– Это можно.
Старик опустил ведро в колодец и поднял его полным живой, трепещущей, как свежепойманная рыба, воды.
Номах заглянул в ведро и увидел слепящие брызги на дне.
– Что это там?
– А, золото, – беззаботно ответил дед.
– И куда ты его определишь?
– Да здесь на сруб положу, авось, девкам на серёжки сгодится.
– Ну, дела! – восхищённо выдохнул Номах. – Лей!
Он долго ополаскивался холодной колодезной водой, пока по телу не побежала искристая морозная дрожь.
– Значит, мир? – спросил он, выпрямляя спину.
– Мир.
– Тогда лей ещё…
…Дед свернул цигарку, вытянул голову с цигаркой во рту вверх, затянулся несколько раз и выдохнул пахучий, густой, как осенние туманы, дым.
– Что, прям от солнца зажёг?
– От него…
И Номах засмеялся, как не смеялся с самого раннего детства, когда мир казался ему огромной и красивой дорогой, по которой рядом с ним идут, поддерживая его и защищая, отец, мать и братья.
– Так что ж, дед, построили-таки счастье на земле? – спросил он.