Номах. Искры большого пожара - Игорь Малышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самое ужасное, что больше всех боялся именно Мордка, зубы его стучали, глаза были плотно зажмурены, он поминутно, еле слышно, по-мышиному стонал, шептал молитвы, и этот его невидимый в темноте, а только слышимый страх нагонял на остальных такое смятение и панику, что Дора едва могла успокоить детей. Мордка стонал, скрёб ногтями по земляным стенам убежища, клялся, ел землю, потом, задыхаясь, плевался ею, и снова плакал и клялся. Эта нескончаемая песня ужаса, исполняемая отцом, так действовала на детей, что тех били судороги. Мать, собрав их в охапку, гладила им спины и плечи, целовала в макушки, но при этом и сама боялась до разрыва сердца.
Иногда Мордка, вспомнив о жене и детях, сам вдруг устремлялся к ним, втискивался в середину и пытался всех успокоить, но делал это таким надрывным и истерическим голосом, что дети возбуждались ещё больше и Дора просила их не шуметь, чтобы не услышали «поганые чоловики».
А иногда на Мордку вдруг находил приступ веселья и легкомыслия. Он, забыв обо всём, начинал восторженно и самозабвенно рассказывать срывающимся шёпотом, что он ел на шестидесятилетии одного одесского раввина.
– Ку-у-у-урочка, – тянул он, вспоминая и заходясь мелкими смешками, – мягкая, как мёд. Посмотришь на неё повнимательней и взгляд проваливается до самой тарелки. А гефилте-фиш! Божечки мой, какая это была рыба! Патока! А картофельные латкес! А яблочная хала…
Он мог говорить часами, пока на него снова не нападал ужас. Тогда по тощему телу его пробегала дрожь, он обнимал детей своих с новой силой шепча:
– Храни нас, Боже мой. Не дай на поругание врагам нашим…
И слёзы снова лились из его глаз, и дети чувствовали их жгучее прикосновение.
Так продолжалось все три дня, пока на улицах однажды не затихла украинская речь, и местечко не замерло, словно живой человек, притворяющийся мёртвым.
Через пару часов после наступления тишины Мордка раскинул доски пола закуты и вылез на свет дня.
Прокрался по двору, выглянул за плетень, пробежался по улице. Пусто, как в первый день творения.
– Ушли! – закричал он. – Ушёл Петлюра!
Он вбежал в закуту и завопил в темноту погреба:
– Ушли! Вылезайте!
Сначала жена, а потом и дети осторожно полезли на свет.
Мордка достал скрипочку, которая всё это время была с ним в подполе. Бережно, осторожно скрипя колками, подстроил инструмент.
– А она почти и не расстроилась, – обрадовался он. – Вот что значит скрипка от Натана Струйского из Могилёва!
Он, чувствуя, как в ногах пульсирует нарастающая радость, вышел на середину двора и заиграл «Идёт месяц-боярчик». Ноги его сами, не согласуясь с его волей, начали плясать. Он бил стёртыми штиблетами в пыль и та летела облаком.
Подошли дети, сыновья Гиршик, Евно, Фишель, Соломончик, дочери Геся и Сарочка, улыбаясь и хватая друг друга за руки, встали рядом.
– Топ-топ-топ, – выделывал коленца Мордка, пиликая и поднимая голову к солнцу, которого не видел несколько дней.
Он закрывал глаза и солнце кошачьими лапками шествовало по его лицу, согревая и лаская его.
– Мои дети живы! Господь мой, какое счастье! – выпиликивал Мордка.
У соседки справа петлюровцы поймали сына, здорового и рыхлого, будто квашня, парня, убили посреди двора и наказали, что если она тронет труп, они спалят все хаты местечка. Бедная баба испугалась и уже два дня смотрела на раздувающееся тело, не в силах ни отойти от окна, ни подойти к сыну.
Соседи справа пропали сразу как в местечко вошли петлюровцы. Осталась только привязанная у плетня собака, которую никто не решался отвязать помня о её злобности. Она, чуя мертвых, выла два дня, а сейчас лежала на животе и тускнеющие глаза её закатывались вверх.
Соседка через дорогу, смутно понимая себя, бродила по двору и походка её была такой, словно меж ног у неё был привязан мешок, набитый терновыми ветками. Она тяжело переваливалась с боку на бок, то и дело останавливалась, прижимая руки к глазам, словно боялась, что они выпадут, и снова возобновляла своё бесцельное блуждание.
Понемногу, обрадованные уходом петлюровцев, появились люди, занялись делом. Принялись оплакивать убитых, готовить их к погребению, убирать обглоданный воняющие трупы коров и овец, собирать раскиданные петлюровцами вещи…
И только Мордка, задрав голову к небу, хохотал и метался от радости, выпиливал на скрипочке самые немыслимые ноты радости и счастья.
Моему творцу Розу принесу.
Моему творцу Род мой принесу.
Ребе, слушая его выкрики, так жутко и нелепо раздающиеся над этой помесью пожарища и бойни, гневно тряс головой, а скрипач Мордка всё играл и играл и голос его звенел, и глупые слова его метались над местечком, опустошённом петлюровцами.
– Замолчи, скот! – закричал ребе, схватив в кулак седую бороду. – Замолчи! Сколько детей Израиля за эти дни было убито или подверглось надруганию, а ты скачешь, будто козёл на случке!
Но Мордка не слышал его, да если б и услышал, не смог бы остановиться. Так беспощадно весело сделалось ему, вытерпевшему отчаяние трёхдневного сидения под землёй.
И Мордка играл, играл, играл…
Плевались соседи, обмывая своих мертвецов, плакали мордкины дети, умоляя его замолчать, когда спустилось солнце и пошёл пятый час его пляскам, но он не хотел и не мог остановиться.
– Я жив! – кричал он. – Мои дети живы! Радуйся, Израиль! Я спас тебя!
– Какая тварь! Вы смотрите, какая тварь! – крича, тыкала пальцем в Мордку соседка через дорогу. – Мразь!
– Добро бы ты был сумасшедшим! – кричал ребе. – Но ты же не сумасшедший, я вижу. Тебе и вправду весело и ты не можешь остановиться!
– Тебе нет места на земле! – кричали ему со всех сторон. – Ты хуже Петлюры!
– Это не человек! – говорили собравшиеся на звуки скрипки люди. – Мы потеряли своих детей, родителей, а он смеётся и пляшет над нашей бедой.
А Мордка веселился и веселье перехлёстывало жидкое его тельце. Оно трепетало в нём, как птенцы трепещут в гнезде, ожидая мать. Как ярится молодое вино, выдавливая пробку. Как пузырится лава в жерле вулкана, чувствуя подходящую и самых недр земли необоримую силу.
Проходящие мимо евреи сморкались на его двор, но скрипка была неутомима и играла ещё долго, до самой полночи, когда долька месяца разгорелась над хатой, когда небо загустело сливовым цветом, а плетень стал сплошной стеной.
Тогда Мордка уронил ставшие бессильными, словно верёвки, руки, добрёл на негнущихся ногах до лавки под окном и упал на неё.
Встреча наяву
Сенин третий день приходил в хату, определённую под редакцию газеты, и из раза в раз никого там не заставал.
Первым, кого он там встретил, была Вика. Она, скучая, сидела за столом и безучастно смотрела на иконы в углу. Перед ней лежали несколько исписанных красивым девичьим почерком листков.
– Здравствуйте, – сказала она, вставая ему навстречу.
– День добрый. Вы… – опешил от удивления Сенин. – Вы тут работаете? А то я, знаете, сюда уже который раз прихожу и всё не могу никого застать…
– Нет, я не имею отношения к газете.
– С чем же тогда пожаловали?
Она, отвыкшая смущаться, неожиданно покраснев, протянула листки.
– Стихи…
– Ваши? – спросил Сенин, с облегчением усаживаясь на табуретку, последствия болезни давали о себе знать.
– Мои.
– Ну-ну, – взял страницы Сергей, чувствуя уверенность, с которой привык смотреть на чужое творчество.
Солнце алеет.Не время бытьНи вашим, ни нашим.Время вытьРадостным маршам…
– Чепуха. Плохой Маяковский. А ниже этого, я вам скажу, падать уже некуда.
– Ну, знаете!.. – она вспыхнула, со злобой посмотрела на него.
– Женщины не могут писать стихи, – безапеляционно заявил Сенин, глядя ей в лицо. – Это моё твёрдое убеждение.
По русалочьим глазам пробежали искры гнева.
– Женщины могут всё, – твёрдо сказала она.
– Нет. Они не могут зачинать детей и писать стихи.
– Вы избалованный богемный болтун и тут, вообще, по недоразумению.
– Где это «тут»?
– В анархической армии.
– Ну, это как посмотреть.
– Тут и смотреть не на что.
– Это вы про меня «смотреть не на что»?
– А про кого же ещё?
Сенин расхохотался, вспоминая сон.
– Вы, как всегда, удивительно красноречивы.
– Вы видите меня впервые в жизни. Что значит это ваше «как всегда»?
– Да то и значит, мадемуазель.
– Пустота, – бросила она ему. – Надутый пузырь.
– Как вам будет угодно, – он, хохоча, хлопнул ладонями по столу. – Не смею больше задерживать.
С щеками, красными, будто с мороза, Вика вышла, не затворив за собой дверей.
Исписанные ею листы остались лежать на столе.
В следующем номере «Чёрного знамени» вышли стихи, подписанные «В. Воля». В них не много осталось от изначального варианта, но это были её стихи, и стихи были хорошие.
Потом Сенин время от времени видел Вику. То она ехала в тачанке, то скакала верхом, то чинила заклинивший пулемёт, то перевязывала раненого. Он видел её выносящей ребёнка из горящего дома и расстреливающей человека.