Можайский — 2: Любимов и другие - Павел Саксонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, Никита Аристархович, на этот раз ты ошибся. Не любовница.
— Да как же — нет? Я сам наводил справки!
Но князь оставался непреклонным:
— Не спорь. Акулина Олимпиевна — сводная сестра известной тебе барышни. Вот только она умерла.
— Что?
— Да. — Его сиятельство куда-то в пространство махнул рукой, дополнив жест кивком головы. — Акулина Олимпиевна — дочь от первого брака супруги генерала Семарина, урожденная Татищина.
Мы все — за исключением разве что Монтинина — в изумлении переглянулись, что «нашим князем», не осталось незамеченным:
— Да, господа. Вы, вероятно, помните, какое заметное место в обществе занимал тайный советник Татищин, и уж точно помните не совсем обычные обстоятельства смерти его сына — гвардейского капитана Овидия Олимпиевича Татищина.
Мы притихли: история и впрямь была памятной и не сказать, что очень приятной. Инихов принялся жевать сигару. Чулицкий, все еще стоявший подле стола — рядом с Можайским, — нахмурился и снова потянулся к бутылке. А его сиятельство спокойно продолжил:
— Возможно, смерть капитана и не наделала бы столько шума, если бы, как вы помните, не вскрылось странное обстоятельство: вишневый компот, которым он отравился, ему подала его собственная сестра, а приготовлен он был в имении Татищиных. Причем, что самое удивительное, компоты из вишни ранее в имении никогда не делали, поскольку и вишню-то в нем не выращивали. Нет: за вишней специально посылали в город. Несчастный случай? Роковое стечение обстоятельств? Тщательно спланированное и хладнокровно приведенное в исполнение убийство?
Его сиятельство на мгновение замолчал. Инихов, перестав жевать сигару, тут же заявил без всякой неопределенности:
— Разумеется, убийство!
Его сиятельство с готовностью согласился:
— Разумеется. Но доказать что-либо так и не удалось.
— Не удалось. И нахалка получила все состояние отца и брата.
— Да. Получила. Но что же было дальше?
— Ну… — Инихов замялся.
И тогда вмешался я:
— С тех пор Татищину никто не видел. Она словно в воду канула. Поговаривали, что она уединилась в полученном ею отцовском имении и ведет в нем чуть ли не отшельнический образ жизни.
— Что несколько странно, ты не находишь?
Его сиятельство был прав:
— Действительно. — Я призадумался. — Какой прок убивать за состояние, если состоянием не намерен пользоваться? Но позволь!
— Что?
— А почему, собственно, не намерен пользоваться? Если Акулина решила пуститься во все тяжкие и стала любовницей Кальберга, то ей только на руку и деньги, и молва о ее затворничестве! Ты ничего не перепутал? Точно ли Акулина — не Акулина, а ее сводная сестра?
Его сиятельство в очередной раз подтвердил:
— Точно.
А Монтинин хмуро добавил:
— Я собственными глазами видел могилу Акулины Олимпиевны Татищиной. И это — настоящее захоронение, а не бутафория. Во всяком случае, соответствующая запись в реестре имеется: ее я видел тоже собственными глазами.
— Но когда же она умерла?
— Вскоре после брата.
Я опешил:
— Но… но… как это возможно? Почему никто об этом не узнал?
Его сиятельство:
— На самом-то деле узнали. Точнее — слушок прошел, но дальше самой избранной публики не распространился. Недаром князь Кочубей, с которым я ныне встречался, сразу же понял, о ком идет речь и удивился даже больше, чем все вы тут и сейчас. Сведения, которые ты дал мне по телефону, касались умершей: Татищина никак не могла быть любовницей Кальберга, а значит, ее именем воспользовался кто-то другой. Но кто же, кроме сводной сестры, мог это сделать? Кочубей, когда я намекнул ему на историю семьи де Сен-Меран…
— Какой семьи? — Чулицкий в недоумении посмотрел на Можайского. — Разве у нас было что-то по людям с такой фамилией?
— Нет. — Его сиятельство прищурил свои улыбающиеся глаза. — Это из романа. История о французском пареньке, несправедливо обвиненном в политическом преступлении и без суда заточенном в крепости. А Сен-Мераны…
Михаил Фролович замахал руками:
— Хватит, хватит! Я вспомнил. Дамочка там одна всех перетравила, а подозрения пали на ни в чем не повинную девушку.
— Именно. Вот и с нашей девицей Семариной схожая ситуация, только наоборот. Сначала она отравила своего сводного брата, затем — сестру. А потом уж и до папеньки добралась: зачем ей родитель в летах и с взглядами отнюдь не либеральной направленности? Чтобы неусыпный надзор денно и нощно осуществлять?
Михаил Фролович едва не сел на пол. Его ноги подкосились, тело пошатнулось, и только руки, механически вцепившиеся в стол, удержали его от падения.
— И сестра? И генерал?!
— Разумеется.
Его сиятельство посмотрел на господина Чулицкого своими улыбающимися глазами, и на этот раз господина Чулицкого проняло:
— Не смотри на меня так! Откуда я-то мог обо всем этом знать?!
— Ни откуда. — Его сиятельство отвел взгляд. — Смерть Татищиной ажиотажа не вызвала, поскольку и в высших кругах были уверены в ее виновности. Похоронили ее быстро, даже второпях: как говорится, с глаз долой — из мыслей вон! Разрешение было выдано без всяких освидетельствований и следственных мероприятий, хотя уверенность в том, что Татищина в муках совести покончила с собой, имелась полная. Ее и хоронить-то пришлось на холерных задворках в старой могиле, так как настоятель протоиерей Сперанский наотрез отказался хоронить самоубийцу в пределах открытых участков кладбища и даже позволение похоронить ее хотя бы в ограде выдал только под давлением… — его сиятельство указательным пальцем ткнул в потолок, — оттуда.
— Но генерал?
— С ним еще проще. Семарины в обществе не появлялись: генерал был человеком чрезвычайно замкнутым, а его дочь, по сути, находилась при нем в заложницах его настроения. Их и знать-то фактически никто не знал: так, существуют и существуют. Муж почему-то вышедшей за него вдовы Татищина и его дочь — сводная сестра блестящего молодого офицера и очаровательной девушки, затворница при самодуре. Когда генерал неожиданно скончался, доктор без тени сомнений подписал свидетельство о смерти, дав заключение — удар. Мало ли таких мелких домашних тиранов сходит в могилы по собственным желчи и постоянной угрюмости?
— Но зачем же Семарина взяла имя своей сводной сестры?
Его сиятельство пожал плечами:
— Вот задержим ее, тогда и поинтересуемся. Только она сама может дать ответ на этот вопрос. Хотя лично я рискнул бы предположить: она так завидовала сестре, что и убив ее, продолжала ей мстить.
— Мстить?
— Да. Марала не собственное имя, а имя своей жертвы.
— Но это чепуха какая-то! — Инихов тоже поднялся с кресла и присоединился к Можайскому и Чулицкому возле стола. — Ни смысла, ни логики. Если о смерти настоящей Акулины Олимпиевны знали, да и считали ее убийцей и самоубийцей, как можно было и далее марать ее имя? Не могли же, в самом деле, поверить в то, что она воскресла и к убийству присоединила блуд!
И снова его сиятельство пожал плечами:
— Месть не обязательно заключается в том, чтобы составить негативное мнение в окружающих. Бывает и так, что мстят в своих собственных глазах, упиваясь беспомощностью жертвы. А может ли жертва быть беспомощной больше, чем находясь в могиле?
Михаил Фролович и Сергей Ильич одновременно, не сговариваясь, затрясли головами, но Михаил Фролович опередил в словах своего помощника:
— Это уже даже не чепуха! Это… какая-то психиатрия!
Его сиятельство в третий раз пожал плечами:
— Возможно, так и есть.
Монтинин, переставший рвать на себе волосы и слушавший очень внимательно, вдруг поворотился ко мне и ошарашил вопросом:
— Никита Аристархович! В своей статье вы дали очень живописный портрет спутницы Кальберга: васильковые глаза и всё такое. Насколько это соответствует действительности?
Я, не понимая, к чему клонил наш конный стражник, ответил сдержанно и даже сухо:
— Полностью соответствует.
И тогда Монтинин воскликнул:
— Выходит, что на могиле — ее изображение, а не Акулины Олимпиевны!
— То есть? — Инихов, без цели вертевший по столу стакан, отставил его и повторил: «То есть?»
— На могильном камне — сам камень и вправду очень старый — есть фарфоровое, если не ошибаюсь, и при этом свежее изображение: очень красивой девушки с васильковыми глазами.
Мы переглянулись. Воцарилась тишина: эта деталь не укладывалась вообще ни во что, и найти ей объяснение — вот так, сходу — не представлялось возможным. Тогда Можайский решительно шагнул к дивану и потряс отдыхавшего доктора.
Михаил Георгиевич возвращался к жизни раздражающе медленно. Однако Можайский, проявляя настойчивость, не отступал, и наконец потомок Эскулапа[34], пальцами помассировав горло, вопросил: