Волгины - Георгий Шолохов-Синявский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так было далеко, малозначительно, не соответствовало ее настроению и всему окружающему все, о чем писал Юрий.
«Дорогая, всегда любимая, — читала Таня расплывающиеся в глазах, написанные какими-то выцветшими чернилами строчки. — Почти три года прошло с тех пор, как мы расстались. За это время много утекло событии, много пережито. Кто из нас был прав, рассудило время. Ты была права по-своему, я — по-своему. Я ни в чем не хочу упрекать тебя. Ты часто говорила о высоком призвании человека, что он должен не только служить и отбывать житейские обязанности, а должен отдавать всего себя высокой цели, хватать с неба звезды… К моему сожалению, я неспособен это делать. Я обыкновенный человек…»
«Как скучно, как тускло все, о чем он пишет, и все о себе, о себе», — устало подумала Таня и продолжала читать письмо, как чью-то бледную, нежизненную повесть:
«…Ты уехала тогда, а я чуть не сошел с ума от страданий. Почему ты так поступила со мной? Ведь я любил тебя и продолжаю любить. Мне тоже пришлось многое пережить. Из-за несчастной случайности я не успел выехать из Ростова при первой эвакуации и чуть не стал жертвой роковой судьбы, чуть не погиб от рук фашистских палачей, как погиб наш начальник дороги. Ты слышала об этом? Я многое передумал, многое понял за это время. Но я не понимаю, почему я не должен думать о своем личном счастье. Я все время не переставал надеяться, что увижу тебя и мы объяснимся… Я писал тебе на прежнюю полевую почту, потом Валентина сообщила, что твой адрес изменился, и я потерял с тобой связь. Теперь я опять в Ростове, зашел к твоему отцу, взял твой адрес. Я чуть не разрыдался, когда увидел старика, увидел ваши комнаты. Мне так и казалось, что ты выйдешь и улыбнешься. Дорогая моя, поверь: как мучительно сознавать, что ты далеко и коварная смерть каждую минуту готова протянуть к тебе свою костлявую руку…»
Таня покривила губы, пропустила несколько не в меру напыщенных строчек.
«…Ты меня прости — я человек рядовой; у меня была своя мечта создать свое личное счастье, свой семейный уют. Война жестоко надругалась надо мной… Отняла у меня тебя. Я понял, — отгородиться от всего в такое время невозможно. Ты права. Война разбила скорлупу, в которой я находился… Теперь я не совсем тот, кем был…
…Еще не поздно. Я надеюсь, ты не забыла, что дала мне слово… Я не верю в окончательный разрыв…»
Таня задумалась, глядя на огонь гильзы Письмо чем-то начинало трогать ее, может быть, воспоминаниями о мирных днях, о том хорошем, что было у нее с Юрием. Но то, о чем она прочитала дальше, вновь охладило ее:
«…Я опять служу в Управлении дороги… Меня ценят… Квартира наша в порядке, даже библиотека сохранилась. Мы бы зажили хорошо. Я бы сумел создать уют. Я только и мечтаю о том времени, когда ты вернешься. Скорей бы! Если бы можно было возбудить ходатайство о демобилизации. Напиши, дай надежду, чтобы я мог ждать и жить. Ведь я люблю тебя…»
Таня отстранила письмо, закрыла глаза… За окном загрохотали, подготавливаясь к дальнейшему движению вперед, танки. Застонал тяжело раненный, прося пить. Зашевелились, просыпаясь, солдаты. В окнах уже розовел ранний летний рассвет. Послышалась команда старшины: «Вставай!» Где-то совсем близко загремели орудия. Зазвенели стекла.
Еще двое раненых позвали сестру.
«Уют… Вот все, что он ждет от победы», — насмешливо подумала Таня. Мысль о каком-то благополучном существовании в то время, когда кругом еще горела земля, гремели за окном танки и умирали люди, показалась ей омерзительной. Таня сунула письмо в санитарную сумку и надолго забыла о нем.
Ответить Юрию ей так и не удалось в ближайшие дни. Она смогла написать ему только через неделю, когда санвзвод вместе со всеми войсками вошел в Бобруйск.
Вот что написала Юрию Таня:
«Юра, извини за краткость письма. Мы идем вперед, почти не останавливаясь, и писать много некогда. Я сочувствую тебе, что тебе пришлось столько пережить из-за меня, и благодарю за память обо мне. Хорошо, что война разбила твою скорлупу, но ты, кажется, не совсем вылез из нее. Пойми же, что не из-за одного уюта мы пролили столько крови и еще прольем немало. Я еще смутно представляю, что будет после победы, но то, что придет, будет еще прекраснее того, что было до войны. За это мы и боремся. Понимаешь ли ты это? Юра, что ушло, того не вернешь. Зачем обнадеживать друг друга? У меня не осталось к тебе тех чувств, на какие ты рассчитываешь. А без настоящего большого чувства зачем связывать себя обещаниями? Здесь, на фронте, я узнала одного человека. Мы ничего не успели сказать друг другу, так как он погиб, но мне кажется, к нему у меня было настоящее чувство. Вызвать в себе чувство, равное тому, что было, пока трудно. Прощай!
Можешь писать, если хочешь. Буду по-дружески отвечать тебе. Всего хорошего.
Татьяна Волгина».
Юрий не написал Тане больше ни строчки: как видно, пути их разошлись навсегда.
………………………………………………………………………………………………………
Случилось не совсем так, как предполагал Алексей. После того как армия прорвала немецкую оборону юго-западнее Жлобина, в развилке между Днепром и Березиной, и устремилась в широкий прорыв, дивизия Богданыча пошла правее, и те места, в которых, по мнению Алексея, мог находиться Леша, остались в стороне.
Наступление разворачивалось с такой силой и стремительностью, что фронт врага сразу треснул по всем швам и стал разваливаться. Советские дивизии, осуществляя охватывающие маневры и концентрические удары, скоро оказались далеко в тылу противника и соединялись там с войсками, начавшими наступление с других направлений.
В первую же неделю наступления были освобождены Могилев, Бобруйск, Слуцк, Борисов, Осиповичи… Танки вместе с десантами шли дальше к Минску и Бресту, а пехотные части двигались вслед и задерживались, уничтожая по лесам и в отдельных оборонительных узлах разрозненные гитлеровские части.
Бои бушевали где-то впереди, а в тылу советских войск все еще бродили тысячи немцев, голодных, оборванных, одичалых, вместе с офицерами и генералами. Завидя советскую пехоту и кавалерию, одни сдавались в плен сразу скопом, другие оказывали слабое сопротивление. Регулярным советским войскам помогали партизаны.
Алексей и все люди в армии испытывали чувство беспредельного ликования. Возмездие было полное.
В душе Алексея радость сливалась с горячими приступами печали и гнева. Он шел по земле, где его личная трагедия совпала с горечью первых военных неудач, где он потерял все, во что вкладывал свои творческие силы, всю энергию. Над ним голубело то самое небо, какое он видел над собой три года назад. Тогда оно казалось Алексею тоскливым и угрожающим, а теперь — светлым и победным. Такое же жаркое и благоуханное сияло над Белоруссией лето, так же пышно зеленели леса, тихо и спокойно текли реки, и вода в них была темно-малахитовая от отраженных в ней зеленых берегов.
Политотдел дивизии намного отстал от ушедших вперед пахотных частей и догонял их по петляющим лесным дорогим на грузовых машинах. Одно время Алексей даже не мог точно знать, где, на каких рубежах располагались полки; они все время, и днем и ночью, находились в движении.
На пятый день наступления, в сумерки, Алексей приехал с первым эшелоном политотдела дивизии в большое, освещенное громадным заревом село. Немцы ушли из него не более как два часа назад и, по обыкновению, успели поджечь самую скученную, густо населенную часть. Красноармейцы резервных частей и тыловых подразделений вместе с прибежавшими из лесу жителями, как могли и чем могли, тушили пожар. Радостные приветственные крики, какими жители встречали советских бойцов, мешались с рыданиями и воплями.
Выйдя из машины на площади, у церкви, Алексей тут же при красноватом колеблющемся свете пламени развернул карту, расстелил на горячем капоте радиатора, склонился над ней. Сколько раз с начала наступления он читал одни и те же названия рассыпанных вокруг Бобруйска сел!
Машину Алексея тотчас же окружили жители — старики, женщины с детьми на руках, стайки измазанных гарью оборванных ребятишек.
Женщины протягивали к Алексею руки, некоторые плакали…
Рослый красивый старик, очевидно председатель колхоза, живший до этого вместе с партизанами, тряс руку Алексея, потом кинулся к нему на шею, и они слились в сильном мужском объятии.
Алексей едва сдерживал слезы. Ему пришлось тут же, у церкви, открыть митинг.
Дружеские руки освобожденных людей подняли его, поставили на грузовик, и Алексей произнес речь. Горло его перехватывали спазмы, голос срывался. Речь получилась не совсем складной, но Алексею казалось — он никогда не говорил так хорошо.
Тот же высокий старик поднес ему на расшитом полотенце темный, выпеченный партизанскими женами каравай с поставленной на него солонкой… Алексей принял хлеб-соль, и старик председатель колхоза вновь обнял его.