В тот главный миг - Юлий Файбышенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я — отдельно,— сказал Федор поспешно.— Насчет какой крови — это мне нельзя... А в чем другом помогу... Только чтоб без смертоубийства... Этого, паря, я не могу.
— Оставьте его, Нерубайлов,— приказал Колесников. — Потом поймет. Нам надо...— Из темноты раздался выстрел, просвистела пуля и послышался резкий голос Лепехина:
— Сталинские соколы, ложись!
Все рухнули, стараясь как можно плотнее уйти в песок, закрывая локтями головы.
— Ат-деление! — скомандовал наверху Лепехин.— По отступающему противнику — а-гонь! — четырежды грянула винтовка. Пули тупо шлепнулись в песок. Слышен был лязг вылетающих гильз.
— Эй, большевизия! — продолжал орать Лепехин.— Я, унтер-офицер отдельной антипартизанской бригады, приказываю встать!
Все лежали, влепившись в песок.
— Ро-о-та! — подал себе команду Лепехин.— По затаившимся красным гадам — о-гонь!
И снова в песок вошло пять пуль.
— Я вас, сук, вешал! Я вас, гадов, душил, я шкуру с вас драл! Лежите, жрите землю! Пока время не настало... Ауфидерзейн,— налево, кругом,— приказал он самому себе и ответил: — Слушаю, господин поручик, да здравствует великая Германия и русская освободительная армия...— Наконец голос его затих.
— Цирк,— сказал Соловово, садясь на песок.— Не пришлось мне быть на этой войне, но теперь-то знаю, кого бы я выбрал...
— Каждый русский знал, кого выбирать,— раздраженно произнес Колесников, приподымаясь.
— Так-то,— сказал Чалдон,— решать надо, паря.
— Чо ж,— неожиданно для всех произнес Шумов.— Оно, может, это дело и богу угодно. Господь, он , иногда прощает. Ему видно. Не безглазый же...
В это время наверху опять замаячила тень, и щелкнул снятый предохранитель.
— П-по мес-там! — заорал вдребезги пьяный Глист, извиваясь на обрыве.— Чтоб че-рез ми... чтоб у меня... спать, короче го-ря, по-ял?
— Давайте-ка по одному в обход и в палатку,— шепнул Колесников.
— Да он еще и пристрелит, сволочь,— пробурчал Нерубайлов.
— Эй,— крикнул снизу Колесников.— Хоря пришли!
— Я те пришлю!—завопил Глист.— Я те!..— он вдруг нелепо зашатался и рухнул.
— Эх, самое время их брать, однако,— выдохнул Чалдон,— надрались божьей водицы, не чуют ничо!..
— Пока в палатке соберемся, а там увидим,— шепнул Колесников.— Если остальные в том же состоянии...
Тотчас вниз по круче съехал Аметистов, защелкал затвором карабина.
— Спать, ну!
— Пошли! — позвал Колесников и молча полез вверх. За ним, шурша камнями, двинулись остальные. Алеха шел последним.
Хорь стоял незаметный в темноте, лишь огонек самокрутки иногда освещал его усмехающееся морщинистое лицо.
— Давай-давай,— шевельнулся он, заметив Алеху.— Спать надо, милок. Это ж, тебе не дома. У нас тоже служба.
Алеха, про себя проклиная бандита, побрел в палатку. Понял, что Хоря провести трудно. Хуже всего было то, что и водка не брала этого дьявола.
В палатке почти все уже лежали в спальниках. Он лег сверху, не скинув сапог. Был один план, его стоило обмозговать.
С конями Алеха был связан всю жизнь. Еще в двадцать первом году пришли они всей семьей на извозный двор односельчанина отца Карнаухова, владельца девяти пролеток. Мать стала помогать хозяйке по дому, отец сел за вожжи, а тринадцатилетний Алексей тоже приставлен был к делу: кормил лошадей, помогал на конюшне, чистил двор, рубил дрова.
Карнаухов Савел Парфентьич был мужик головастый. Нэп упал манной небесной на его захудалую после революций жизнь торговца и купца третьей гильдии. Теперь он развернулся в извозе, был требователен к своим работникам, но жилось им у Карнаухова в общем-то неплохо. И Алешка, заморенный недавним голодом, отупевший от ежедневной картофельной шелухи, даже растолстел, расправил плечи, забегал, с удовольствием поглядывая на сапоги, купленные отцом в получку.
Работа была интересная, и лошади у Карнаухова — одна к одной, а что насчет рысаков, то от них Алешка глаз отвести не мог, успевали впереди авто. Весело жил Алешка, весело и больно, потому что терзала его тоска. Выходила иногда во двор его одногодка — Сонька Карнаухова, такая же крутоскулая, как отец, голубоглазая, с тугим румянцем на скулах, с ярким ртом, с ломаной капризной темной бровью, и сердце мальца обрывалось.
Сонька знала, что нравится пареньку, и вскоре они начали встречаться. На третью неделю баловства застал их сам Карнаухов. Сначала Алеха был самолично хозяйской, рукой избит до крови, готовился уходить со двора. Отец и мать уже укладывали в узлы его вещи, как вдруг вышло прощение.
Хозяин свадьбу сыграл нешумную, но слух распустил широкий: дочка его вышла за трудящегося человека. Пришлось после этого Алешке вступить в профсоюз извозчиков, сесть на козлы. В двадцать девятом, когда вместо карнауховского дела образована была артель тамбовских извозчиков, он был там уже свой, хоть поначалу пришлые ребята и косились на зятя бывшего хозяина. Так и пошла у них с Сонькой жизнь. Для обзаведенья раньше еще купил им Карнаухов дом. Хоть половину потом отобрали, все же было у них не хуже, чем у людей: три маленькие комнатки с пузатой вечной мебелью. Буфет, комод, лампады у киота — хоть оба и не верили в бога, герань в горшочках на подоконниках, ситцевые веселые Занавесочки на слепых окошках.
Вокруг голодуха, строительство, пятилетка! Заем! Осоавиахим! А они ни о чем об этом не думали. Он целый день на работе: то возил клиентов, то по нарядам — грузы на заводы, а она хлопотала по хозяйству. И вот посреди такого уюта, счастья и надежд бросила его жена, ушла, сбежала, когда он был на работе, оставив записку: «Не ищи, нелюбый!» Как бык, оглушенный обухом, стоял он вечером в своей столовой и смотрел на косые, резко набросанные буквы. Вот оно как! Нелюбый, а он-то верил, вахлак!
Он не стал ее искать. Но вестей ждал, и они пришли. Узнал, что живет его Соня в Воронеже с большим начальником. Кто видел, говорит, что любит без памяти. Алеха запил.
В тридцать четвертом он узнал, что нового ее мужика посадили. Выждав две недели, съездил в Воронеж, вызнал адрес, сутки караулил, пока встретил на улице. Софья шла в платке, в плохоньком пальтишке, лица на ней не было. Увидев его, ничего не сказала, он и не стал приставать. Вернулся в Тамбов, а ей послал треугольничек, где черным по белому было прописано, что он, ее законный муж Алексей Кузьмич Терентьев, всегда готов ее принять с дитем, как они в законе и никто их не разводил, и что обещается к дитю относиться как отец, а вину ее прощает.
Через месяц, когда уже перестал ждать, она приехала. Была тихая, робкая, худая. Ребенок был маленький, плакал по ночам, просил грудь. Пошла новая жизнь. Однажды, напившись, приступил к ней: «Скажи хоть, за что бросила? Скажи, ну?»
Она ничего не ответила.
— Мало тебе тут добра? — спросил он, поведя рукой по комнате.— Чего не хватает?
— Это — добро? — усмехалась Сонька,—Тёмный ты, Алексей Кузьмич. Мир весь перед тобой лежит, а ты и не видишь.
С тех пор, напиваясь, он бил жену, а утром каялся, молил, чтоб не бросала.
Вышел ее миленок, и Софья вернулась к нему. Тогда Алеха и уехал в Сибирь. Об одном только и думал: достатка его для нее было мало. Да и понятное дело: купецкая дочь. Тот, кто был начальником, опять в начальство выбьется, хоть и сидел. Значит, должен Алеха переплюнуть его своим новым богатством, переплюнуть настолько, чтобы Софья поняла, кого бросила.
В сороковом Алексею крупно повезло. Познакомился с одним каюром, бывшим старателем. Рассказал тот ему одну историю: в тридцать пятом, когда выгоняли за границу китайцев, тайком добывавших русское золото, он с несколькими еще парнями подстерегли их в одном урочище. Китайцев перебили и золотишком разжились в достатке — китайцы разрыли в этом месте жилу. Старателей загребли за убийство, потому что об этом деле свои же по пьянке растрепались кому-то на приисках. Всех взяли, но каюра освободили — почему, он не рассказывал. И теперь ему нужен был надежный товарищ для большого деда: можно добыть много золота и в самородках, и в руде. Договорились, подрядились с Алехой к геологам в партию, что работала близко от тех мест, и двинули, В одну из ночей, отпросившись у начальства, смотались на то место. Находилось оно от стоянки партии в ста километрах.
В первый же день работы в отвалах нашли два самородка граммов по сто, и в руде нет-нет да и проблескивало золото. В партию они не вернулись, решили податься в Бодайбо, собрать там ватагу и пойти сюда самостоятельно. Собрали двенадцать старателей, ребята были надежные. Двинуться решили в мае, так как пришлось закупать оборудование для артели, а вернуться наметили в октябре. Уже вышли было, а тут война.
Всех забрали в сибирскую дивизию, потом направили под Ленинград. Там дружок Алехи сплоховал, вызвался в разведку, вернулся с раненой рукой: начисто были отстрелены большой и указательный пальцы на правой руке. Комиссовали бы вчистую, но в санбате врач нашел на руке ожог и въевшиеся в кожу пороховинки. Перед строем части расстреляли алехинского дружка как самострела.