Новая эра. Часть вторая - Наум Вайман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На «техническом» уровне отрицание выражается в деконструкции «многоэтажности» эстетического объекта. Так, для классического музыкального искусства характерно деление на ряд крупных и резко отделенных друг от друга разделов (например, сонатное аллегро или рондо-финал в симфонии). Это «предпоследний» уровень (последний – это целое). Такая «разноэтажность» не устраивает Адорно, поскольку воспринимается им как момент метафизики в строении целого. После «деконструкции» многоэтажного здания дробим и его развалины, пока не добираемся до уровня «инфузории». «Чем больше новая музыка отдает себя во власть своих раскованных, свободных влечений, тем более тяготеет она тогда к насквозь проросшему, даже хаотическому облику. И даже противостоящие этим влечениям конструктивные средства производят на свет нечто такое, что на первый взгляд покажется хаотическим мерцанием». «Это взрезание тем, их рассекание на мельчайшие единства, тенденция к атомизации вызывает у людей неподготовленных такое впечатление, которое критик Леопольд Шмидт снабдил этикеткой „инфузорность“».
Художник, таким образом, всегда балансирует на грани, не давая себя интегрировать; он – «профессиональный революционер», подрывник («взрывает дома-многоэтажки в спальных районах»). Если хочешь – эстетический террорист.
Если я начну возражать по пунктам, выйдет очень длинно, поэтому намечу свои несогласия тезисно, пунктиром. Адорно не «улучшил» диалектику, абсолютизировав моменты «негативности» и процессуальности. Вообще говоря, для эстетика (если он не путает онтологию с сотериологией) не важно, существует ли цельность «в действительности». Индивидуация – это вопрос: «Как же так, бля?» А снятие индивидуации – это не ответ (что тут ответишь?), а такое мягкое, интимное, втихую «затыкание рта». Человеку не отвечают, а приводят его в такое состояние («дионисийское»), когда он перестает спрашивать («задавать дурацкие вопросы»). Это состояние (пускай хоть и «инфузорное», хоть горшком назови, только в печку не ставь) – и есть цельность. Она существует «до культуры», а культура «возводит»/ «низводит» (как больше нравится) человека «обратно». И эта цельность в принципе «предшествует»/«наследует» (на выбор) не только культуре, но и человеку (поскольку последний по крайней мере наполовину состоит из культуры). Коренной порок концепции Адорно (а с ним и всей франкфуртской школы – Маркузе, Хоркхаймера и иже с ними вплоть до Хабермаса) состоит в том, что у них всему предшествует «социальность» с ее «противоречиями». Если это так, то ее можно только «отражать» и тут же «уничтожать» (дробить), потом опять отражать и уничтожать и т. д. в режиме дурной бесконечности. «Негативная диалектика» – это просто «недодиалектика», которая начинает не с начала, а почему-то с середины. Если же начать с начала, тогда выяснится, что искусство не «отражает», а «снимает»; не «действительность», а индивидуацию. А вопросы техники («укрупнять» или «разукрупнять», министерства или совнархозы) – это, по большому счету, вообще не эстетические вопросы. Чтобы произвести снятие, нужно создать «субъект отождествления», то «место в иллюзорном пространстве», на которое читатель (зритель, слушатель) может себя поставить; остальное – дело техники и вкуса.
Второй «роковой» для Адорно и других «эстетических террористов» вопрос – это вопрос о социальности. Когда речь идет о жизненно важном проекте, к нему политические спекулянты примешивают сотериологию (никто не станет умирать за «смену формации», а вот за «свободу, равенство и братство», т.е. за спасение – это всегда пожалуйста). Подлинная культура не может обслуживать такое умонастроение, поэтому музы действительно молчат, когда говорят пушки. У Адорно за всеми «негативизмами» просвечивает вполне романтическое (утопическое) стремление создать «иное» в эстетической сфере, чтобы потом «воплотить его в жизнь». А его не надо воплощать, надо отпустить эстетический проект на волю – и тогда он поможет создать полноценного субъекта для идеологического проекта. Мандельштам назвал культуру «вольноотпущенницей». Зрелая идеология «отпускает» культуру, чтобы субъект, задышав обоими легкими, превратился в личность: «блок обеспечения» и «блок спасения» могут нормально функционировать только в раздельном режиме.
Всегда твой
Матвей
От Л:
Просыпаюсь ночью, все белое, светло, как днем – снег выпал. Красота! Но холодно, а почки уже набухли… Читаю Кундеру, там про Гёте и его великую любовь Веттину…
Спасибо за «конец главы». Целую
Ма нишма каха?15
Приучаю себя к мысли, что смерть не имеет к нам ни малейшего отношения.
Гуляючи, болтал с Озриком. Начал издалека, со сравнения Гринвея и Феллини, о современной «любви», превратившейся в «рассеянную детскую либидинозность», потом перешел на свои любовные переживания. Жаловался, что «не зацепишь». Озрик отреагировал равнодушно. Только сказал: «А тебя – зацепишь?»
30.3. К пяти явился к Баембаеву. По дороге позвонил Соколову – поездку на завтра в Тверию мы отменили, Риммка испугалась хамсина и арабского «Дня земли» – ждут беспорядков. Володя был на месте и полбутылки бренди они уже выкачали. Привез мне журналы. Рассказал, что Гробманы на меня бочки катят за публикацию в «Солнечном сплетении» (на иврите), что ивритский номер «Зеркала» вышел, о нем была даже статья в «Хаарец». Я сказал, что ничего об ивритском номере не слышал, Гольдштейн мне об этом не говорил. «Аа, ты еще с этим слизняком общаешься?» Володя был полон сарказма. Гольдштейна они дружно ненавидят. Баембаев рассказал, как пару лет назад собрался после пьянки бить Гольдштейну морду, что их собралось человек пять, и они пошли к Гольдштейну, «думаю, сейчас дверь откроет и я ему, не долго объясняя…», но дверь открыла Ира (прежняя сожительница Гольдштейна), и операцию пришлось отменить. Переключились на «Ир», Тарасов утверждал, что теперешняя Ира Гольдштейнова очень даже, дали бы ему, он бы ее «разбудил», заспорили о том, есть ли что будить. Переключились на Бренера (постоянный маршрут или замкнутый круг: гробманы, гольдштейн, бренер, гробманы). Вернулись к Гробману. К несчастному телевизору, который упал между ними. Баембаев обещал написать "Отрывки из дневника Гробмана":
– Понедельник. Приходил Тарасов и сломал телевизор. Вторник. Вчера приходил Тарасов и сломал телевизор. Среда. Позавчера приходил Тарасов и сломал телевизор. А потом: Приходил Вайман. Рассказал, что месяц назад Тарасов сломал телевизор.
Посмеялись. Бутылку красного, которую я притащил, пришлось самому и вылакать, они пили бренди. Заставил себя оторваться от теплой компании и пойти на вечер «Гешарим». Братья-поэты проводили до Алленби, где я поймал такси. Водитель – эфиоп. Во тьме вечера напугал: вместо головы черный провал. Словоохотливый. Больше европеец, чем наши «черные». На выезде с Шенкин на Ротшильд, однополосном, к нам притерся с моей стороны частник и жестом попросил его пропустить. Я ему, тоже жестом: гони денежки. Все рассмеялись. В столь же веселом расположении духа являюсь на вечер, который уже закругляется. Выступает Гробман. Говорит о метафизике. Вайскопф журналы не привез, опять валит на Голесника. Спрашиваю у Миши Гринберга насчет издания перевода. «Сколько ты хочешь?» – «Ну, такая работа стоит тысяч двадцать, но я сделаю за десять.» Марина стояла рядом и по ее реакции (с надеждой посмотрела на Гринберга) я понял, что это дешево. Но Гринберг изобразил тяжелые колебания, стал жаловаться, что еще потребуется платить за права, пару тысяч, и за сколько же тогда ее продавать (можно подумать, что издает за свой счет), тут Марина меня поддержала:
– Мне очень понравился перевод и предисловие замечательное, я читала предисловие одной ивритской публикации – совершенно не по делу, а тут – просто в точку.
– Марин! – шутливо возмутился Гринберг. – Надо сбивать цену, а ты набиваешь! Посмеялись. Я сказал: «Подумай». Если он решил издать, то попробует спустить до восьми тысяч, а я ему предложу бартер на две тысячи, книгами, «Путеводитель заблудших», еврейскую энциклопедию. Спросил у Иры Гробман, как ей название предполагаемой публикации. Название одобрила. Но неожиданно ее прорвало:
– А ты в «Сплетение» дал то, что у нас было напечатано?
– Нет, там отрывки отовсюду, но какие-то, возможно, были и в «Зеркале».
– Были, были. Много. Это смешно.
– Что смешно?
– Ну смешно.
– Не понял. В любом случае, я тебя два раза спрашивал, собираетесь ли вы издавать ивритский вариант и возьмете ли меня. Ты ответила оба раза очень неопределенно, если не сказать уклончиво, и о моем участии, и о выходе журнала вообще. Ну так что? Я печатаюсь там, где меня печатают.