Набег язычества на рубеже веков - Сергей Борисович Бураго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее главные составляющие – это индивидуальный волюнтаризм и естественное течение жизни, деспотическая власть и самоценность человеческого существования.
Третья – «одическая» – часть Вступления, как и поэма в целом, прямо касается постановки и решения этой проблемы. Прежде всего, если это и ода, то весьма странная: в ней славословия «юному граду» не касаются человека, зато вызывают скрытую ассоциацию с народным мифом о Петре. Будущая знаменитая формула этого мифа «Петербургу быть пусту» неожиданно воплотилась в одических стихах Пушкина: город действительно безлюден, пуст.
Исследователи поэмы не без основания находили в этом описании «глубоко упрятанную критическую интонацию»12 и ссылались в основном на словоупотребление Пушкина 13. В самом деле, эпитеты «тесный» и «стройный» в работе поэта над «Медным всадником» взаимозаменяемы, причем «тесный» соотносится не только со зданиями Петербурга («Громады стройные теснятся» – в окончательном тексте), но и самим Петром («Тревожить тесный сон Петра» – в Болдинском автографе); точно так же, как «горделивый» не только «юный град», но и – в кульминационной сцене бунта Евгения – сам Медный Всадник:
…Он мрачен стал
Пред горделивым истуканом…
Но более всего «критическая интонация» отрывка проявилась в его заключительных строках, перечеркнутых высочайшим цензором Николаем I:
И перед младшею столицей
Померкла старая Москва,
Как перед новою царицей
Порфироносная вдова.
Казалось бы, если и есть в этих строках какая-либо критика Петра, то «упрятана» она очень основательно. Но сопоставим эти стихи с одним из наиболее законченных черновых вариантов:
И ты Москва, (земли) страны родной
Глава сияющая златом
И ты уже пред младшим братом
Поникла в зависти немой14.
В черновом варианте дана более полная характеристика Москвы как естественно-исторической столицы «страны родной» (кстати, этот эпитет категорически не применим к пушкинскому Петербургу). Ее образ – это прежде всего золотые купола церквей (мотив, абсолютно отсутствующий в описании Петербурга, что также косвенно приводит нас к мифу о Петре-анархисте). Но все же Петербург назван младшим братом древней столицы, и Москва полна к нему зависти. В окончательном тексте развернутая характеристика Москвы снята (впрочем, в сознании современников Пушкина ее образ и так неминуемо ассоциировался с многочисленными церквами)15, ее золотое сияние «померкло» (это единственный сохранившийся намек на купола московских храмов). Но исчезло и «кровное родство» Москвы и Петербурга, он ей уже вовсе не брат, исчезла и унижающая Москву зависть. И возникло очень жесткое сравнение:
Как перед новою царицей
Порфироносная вдова.
Теперь уже не «зависть» Москвы определяет отношения двух столиц: они исконно враждебны, и враждебны непримиримо, как могут быть враждебны две женщины – потерявшая со смертью мужа и всю свою власть бывшая императрица России и «новая царица», получившая всю полноту власти, но вынужденная как-то считаться и с совершенно чужой ей по крови «порфироносной вдовой». Сравнение было взято из жизни царской фамилии, и его жестокость прежде всего, естественно, бросилась в глаза Николаю I, который и вычеркнул эти строки из поэмы Пушкина. Дело все же не в соблюдении семейных приличий, во всяком случае не только в этом. Николай, надо думать, понял, какая пропасть открывалась благодаря этому сравнению между естественно-исторической столицей России и детищем императора Петра. По части политической интуиции Николай был чутким и опытным человеком. И он не зря подозрительно отнесся не только к сюжетной части «Медного всадника», но и к одическим стихам Пушкина о Петербурге.
Таким образом, третья часть Вступления обусловливает два плана восприятия: внешний, где пушкинская «ода» Петербургу вписывается в литературную традицию прославленного города и перекликается, часто и текстуально, с Кантемиром, Ломоносовым, Тредиаковским, де Местром, Батюшковым, Шевыревым и т. д. и глубинный, где в стиле, в музыке стиха звучит главная связующая нить всей поэмы: проблема взаимоотношения самодержавной воли и естества, насилия и свободы.
Одическая интонация переходит и в четвертую часть Вступления (строки 44–84), но вот что примечательно: звучность пушкинского стиха в этом отрывке катастрофически падает (см. наш график). Это вообще самые «глухие» стихи поэмы (4,73), сопоставимые разве что со строками о графе Хвостове (4,71). А, между тем, во внешней семантике текста – пять раз повторенное слово «люблю». Да, но ведь любовь – это прежде всего открытый эмоциональный порыв, то есть как раз то, что начисто отсутствует у Пушкина в его приглушенном славословии Петербургу. И опять мелодия стиха заставляет нас пристальней вчитываться в текст, чтобы под одическим покровом Майи открылась подлинная реальность отношения поэта к российской столице.
Прежде всего бросается в глаза то, что в «лирическом обращении поэта к любимому городу» (Н. В. Измайлов)18 о Петербурге сказано мало нового, стереотип, созданный в третьей части Вступления ничем не нарушен. И здесь опять «строгий, стройный вид» города (что неизбежно ассоциируется со стихом «дух неволи, строгий вид»17, «береговой гранит» Невы, «спящие громады» // Пустынных улиц» – город все так же безлюден. Но в чем же смысл этого повторения стереотипа? С одной стороны, вероятно, в том, что уже созданный образ Петербурга вполне отвечал тем художественным задачам, которые Пушкин поставил перед собой во Вступлении, и изменяющие его новые мотивы нарушили бы цельность поэтической концепции поэмы. С другой стороны, все же необходимо было привнести в описание Петербурга мотив личного отношения к городу: отсюда и пятикратно повторяющееся «люблю». Ведь предыдущая часть заканчивалась слишком резко, и в контексте целого должно было возникнуть некое равновесие, чтобы текст остался текстом, а подтекст остался подтекстом. Показательно, что в первых набросках, намечавших опорные точки развития смысла поэмы, четвертая часть Вступления вообще отсутствует18, так что роль отрывка в общей композиции произведения не столько «органическая», сколько «функциональная». Это вполне подтверждается и мелодическим развитием поэмы: строки 44–84 дальше других отстоят