Набег язычества на рубеже веков - Сергей Борисович Бураго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вражду и плен старинный свой
Пусть волны финские забудут
И тщетной злобою не будут
Тревожить вечный сон Петра!
Как же можно принимать рассуждения Петра в поэме о природно-географической обусловленности строительства города за убеждения самого Пушкина? Ю. Б. Борев, автор в целом интересной и основательной интерпретации «Медного всадника», в этом месте, к сожалению, тоже не избежал смешения позиции автора и его героя. Исследователь так говорит о «прозорливости Петра»: «Ведь он прорубил «окно» в Европу именно там, где это самой природой суждено было сделать». Но в таком случае – о чем вся поэма? Откуда вражда и злоба волн, нападающих на город? «В пушкинской поэме, – продолжает Ю. Б. Борев, – основание Петербурга у устья Невы характеризуется как действие, совершенно обоснованное по следующим причинам». И далее следует стилистически округленный и осовремененный пересказ 12–21 строк. Там, например, где у Пушкина «Отсель грозить мы будем шведу, // Здесь будет город заложен // Назло надменному соседу», у Борева «этот плацдарм имеет выгодное военно-стратегичеекое положение»8. Но ведь у Пушкина, кроме «выгодного военно-стратегического положения» здесь речь идет об угрозе, о том, что город закладывается именно назло «шведу». Поэт стилистически резко говорит о настоящих причинах основания Петербурга, и эти причины – в противоборстве России и Швеции, конкретнее, Петра I и Карла ХП. Что же касается природы, то в таком остро политическом контексте она всерьез не учитывается, и ссылка на нее Петра – не более, чем политическая демагогия. Русского царя волнует военная и экономическая мощь его империи, а вовсе не какой-то там естественный закон, о котором писал Пушкин в оде «Вольность» или «Деревне». Его воля – вот непреложный закон, общеобязательный для исполнения подданными. На то он и самодержец.
Как бы нам сегодня ни понимать всю историческую перспективу реформ Петра, факт есть факт: вторая часть Вступления не дает никаких оснований видеть поэта его сторонником. Автор «Медного всадника» не мог воспринимать и не воспринимал исторический факт вне человека и его судьбы; в полной мере это раскроется в сюжетной части поэмы, но и во Вступлении, как видим, существует подтекст, мало напоминающий апологетику петровских планов. Нам следует помнить, что «Медный всадник» – не внеличностная история развития Петербурга, а именно миф о Петербурге, и он подчиняет все собственно исторические события в своей универсальности, своей глобальной общемировоззренческой проблематике, в основе которой человек и окружающий его мир.
Поэтическое переосмысление истории свойственно, конечно, не только Пушкину, но и всякому большому поэту. А. Мицкевич в «Дзядах» тоже ведь рассматривал Петербург не сам по себе, а сквозь призму человеческой судьбы:
Не люди, нет, то царь среди болот
Стал и сказал: «Тут строиться мы будем!»
И заложил империи оплот,
Себе столицу, но не город людям.
(Перевод В. Левика).
И здесь миф о Петербурге, обладавший вполне современным звучанием, поскольку речь шла не о градостроительной целесообразности, а об отношении к деспотизму.
Что же касается второй части Вступления к «Медному всаднику», то вполне закономерно, что звучность пушкинского стиха падает здесь до 4,92 единицы. Интересно, что в этом отрывке наиболее характерной с точки зрения мелодии стиха оказалась строка «Ногою твердой стать при море» (4,92). Это и есть сущность петровских планов основания города.
Третья часть Вступления (строки 22–43) – это осуществление замысла Петра. И хотя уже «прошло сто лет», принципиальной разницы во взаимоотношении петровского дела и природы не наблюдается, и эта часть Вступления ничем не контрастирует с предыдущей. Хотя Петр здесь и не назван, в мыслях Пушкина, слагавшего своеобразную оду Петербургу, и он, и противоборствующая его делу природа неизбежно присутствовали. Иначе говоря, главная проблема «Медного всадника», проявившаяся в первых строках поэмы и развитая в сюжетной ее части, не снимается и «одическим стихом», хотя бы потому, что он существует в контексте целого. Впрочем, этому есть и документальное подтверждение. В первой черновой рукописи поэмы встречаются знаменательные строки:
(И там где финский рыболов)
(дух Петров)
(Супротивление природы)9
«Дух Петров» неизбежно витает над одическими стихами Пушкина о Петербурге.
Очевидна и музыкально-композиционная связь между вторым (4,92) и третьим (4,93) отрывками: разница между их звучностью составляет всего 0,01 единицы. А это значит, что описание Петербурга эмоциональной открытости пушкинскому стиху практически не прибавило. Музыка стиха, таким образом, вносит значительные коррективы в казавшееся бесспорным положение, согласно которому «энергия и инерция одического стиха захлестывает критическую интонацию (Вступления – С. К), и ее перекрывает пафос – хвала и слава Петербургу и России»10. Оказывается, однако, что по сравнению с другими частями произведения (см. наш график) ни особой энергией, ни особой внутренней напряженностью11 этот одический стих не обладает. Следовательно, нам нужно пристальнее вглядеться в стихи, славословящие Петербург, в ином случае «загадочность» «Медного всадника» грозит превратиться в «противоречивость понимания Пушкиным роли Петербурга в истории России».
Итак,
Прошло сто лет, и юный град,
Полнощных стран краса и диво,
Из тьмы лесов, из топи блат
Вознесся пышно, горделиво…
Здесь есть все – и громады дворцов, и корабли, и сады, нет только «малости»: здесь нет человека. И это обстоятельство решительно отличает пушкинские строки от стихотворения Мицкевича «Петербург», знакомство с которым непосредственно предшествовало работе поэта над «Медным всадником». Городу как таковому польский поэт отводит всего шесть из двухсот двадцати четырех строк стихотворения. Зато много внимания уделено историческим параллелям и, главное, сатирическому изображению петербуржцев, выходящих на прогулку во время царского выезда (что во многом предвосхищает «Петербургские повести» Гоголя). Так вот, у Пушкина во Вступлении поэмы нет ни одного петербуржца (исключая, конечно, автора, о чем речь ниже). Единственный человек, которого упомянул Пушкин, – это все тот же «финский рыболов), который правил свой «бедный челн») сто лет назад еще в первых строках поэмы. Петербург одических стихов Пушкина – пуст. И это же результат осуществления планов Петра, в которых было учтено все, кроме человека.
Пушкин отказался от сатирического изображения Петербурга, которое он встретил в «Дзядах». Но в этом нет никакой полемики с Мицкевичем, напротив, безлюдье пушкинского Петербурга