Плексус - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Давно уже концептуальный мир заменяет человеку мир настоящий. Назвать, определить, объяснить… Результат: неизбывное страдание. Расширять или суживать Вселенную ad infinitum[143] стало салонной игрой. Изображать из себя бога, вместо того чтобы попытаться стать Богом. Божиться, божиться – и в то же время ни во что не верить. Бахвалиться научными достижениями, но на мир вокруг смотреть как на кучу дерьма. Пугающая раздвоенность! Голосовать за политические системы и никогда – за людей. Отвергать чудотворцев, устанавливая государственный строй от их имени.
Одинокими ночами, когда я обдумывал какой-нибудь вопрос – всякий раз только один! – я мог совершенно ясно видеть наш реальный мир, видеть, каков он и почему таков. Я мог примирить милосердие и зло, божественный порядок и безудержное уродство, неиссякаемую созидательность и полное бесплодие. Я мог балансировать на столь тонкой грани внутреннего равновесия, что одно легкое дуновение ветерка способно было низвергнуть меня во прах. Мгновенная аннигиляция или бесконечная жизнь – мне было все равно. Я находился в точке покоя: обе стороны пребывали в столь полном равновесии, что единая молекула воздуха нарушила бы его.
Состояние равновесия неожиданно нарушила озорная мысль: «Как бы полно человек ни постиг некую глубокую философию, его знание – всего лишь волосок, летящий в безбрежном пространстве». Так сказал бы японец. Вслед за тем я вернулся к более простой форме устойчивости. Вновь обрел самую непрочную из опор – твердую землю. Ту твердую землю, которую теперь мы считаем пустой, как космос.
«В Европе я был, одинокий в своей тоске по России, которая свободна», – сказано где-то у Достоевского. Из Европы он слал благую весть, как истинное Евангелие. Через сто, через двести лет подлинный смысл его слов может быть понят до конца. А что делать пока? Вопрос, который я снова и снова задавал себе.
В начале главы, названной «Проблемы арабской культуры», Шпенглер довольно подробно останавливается на эсхатологической стороне речей Иисуса. Весь раздел, поименованный «Исторические псевдоморфозы», – это гимн апокалипсическому. Он открывается исполненным нежности сочувственным портретом Иисуса из Назарета, стоящего лицом к лицу с современным ему миром. «Явление, ни с чем не сравнимое, которое подняло зарождающееся христианство над всеми религиями того бурного периода, – это фигура Иисуса». Так начинается этот раздел. В высказываниях Иисуса, подчеркивает Шпенглер, не было ни социологических наблюдений, ни проблемности, ни полемики. «Никакая вера еще не переменила мира, и никакой факт никогда не сможет опровергнуть веры. Не существует моста между ходом истории и существованием Божественного порядка…»
Далее читаем: «Религия есть метафизика, и ничего больше – „Credo quia absurdum“[144] – и это не метафизика знания, аргумента, доказательства (как обычная философия или ученость), но метафизика, рожденная жизнью и опытом, – то есть немыслимая, как непреложность, сверхъестественная, как факт, жизнь как существование в мире не реальном, но истинном. Иисус ни мгновения не жил в мире ином, нежели этот. Он не был моралистом, и видеть последнюю цель религии в морализаторстве – значит совершенно не понимать, что такое религия… Его учение было декларацией, и ничем больше, декларацией тех Невероятных Вещей, образ которых он постоянно носил в себе: грядущего Нового Века, пришествия небесных посланцев, Страшного суда, нового Неба и новой Земли. Никакого другого понимания религии не было ни у Иисуса, ни в какой-либо иной глубоко чувствующий период истории… „Мое Царство не от мира сего“ – и только тот, кто способен заглянуть в бездны, этим пламенем освещаемые, способен постичь все его слова».
Именно в этом месте Шпенглер выражает свое презрение Толстому, «который поднял древнее христианство до уровня социальной революции». Именно здесь мы находим очевидную аллюзию на Достоевского, который «никогда не помышлял о социальных улучшениях». («Разве поможешь душе, уничтожив собственность?»)
Достоевский и его «свобода»…
Не в то ли самое время Толстого и Достоевского другой русский спрашивал: почему верить в Царство Небесное глупо, а в Земную Утопию – умно?
Возможно, ответ на эту загадку дал Белинский, как-то заметив, что судьба субъекта, индивида, личности важней судьбы целого мира и здоровья китайского императора.
Во всяком случае, определенно это Федоров спокойно сказал, что каждый человек в ответе за весь мир и всех людей.
Странный и волнующий период в «земле святых чудес» через девятнадцать веков от рождения и смерти Иисуса Христа! Один человек пишет «Апологию сумасшедшего»[145], другой – «Катехизис революционера»[146], третий – «Метафизику пола и любви»[147]. И каждый – революционер в душе. Об одном из них я вычитал, что «он был консерватором, мистиком, анархистом, ортодоксом, оккультистом, патриотом, коммунистом и кончил свои дни в Риме католиком и фашистом». Разве это период «исторических псевдоморфоз»? Конечно же, это апокалипсический период.
Мне, метафизически говоря, не повезло родиться ни во времена Иисуса, ни во времена святой Руси девятнадцатого века. Я родился в мегаполисе сразу после великого сближения планет. Но даже на бруклинской окраине в то время, когда я достиг совершеннолетия, можно было ощутить отголоски того славянского брожения. Первая мировая уже была «выиграна». Sic! Готовилась Вторая мировая. В той же России, о которой я говорю, у Шпенглера был предшественник[148], о котором вы вряд ли сегодня найдете упоминание. Даже Ницше имел русского предшественника!
Не Шпенглер ли сказал, что Россия Достоевского в конце концов восторжествует? Не он ли предрек, что на этой возделанной почве родится новая религия? Кто сегодня верит в это?
Вторая мировая тоже «выиграна» (!!!), а Судный день кажется все таким же далеким. Великие автобиографии, участвуя в общем маскараде, разоблачают жизнь эпохи, народа и – да! – цивилизации. Такое впечатление, что наши героические личности возвели себе склепы, изукрасили их по душе и успокоились в своих погребальных творениях. Геральдический пейзаж отошел в прошлое. Небеса принадлежат гигантским птицам разрушения. Левиафаны, более ужасные видом, нежели те, что изображены в Писании, будут скоро бороздить воды. Напряжение продолжает и продолжает нарастать. Даже обитатели деревень становятся все более похожи, чувствами и духом, на бомбы, которые их принуждают производить.
Но история не кончится даже после страшного взрыва. Историческая жизнь человека по-прежнему длинна. Чтобы понять это, не требуется помощь метафизика. Сидя в той крохотной лавчонке в Бруклине двадцать пять или около того лет назад, я мог слышать пульс истории в 32-ю династию Господа нашего.
Тем не менее я невероятно благодарен Освальду Шпенглеру за то, что он представил нам этот удивительный образец своего мастерства, описав с большой точностью то тяжелое состояние больного, пораженного атеросклерозом, в котором мы находимся, и в то же время разрушив здание закоснелой общественной мысли, тем самым дав нам свободу – по крайней мере, свободу мысли. Практически на каждой странице его книги находишь резкую критику догм, условностей, предрассудков и образа мысли, которые отличали последние несколько столетий Нового времени. Теории и системы падают, как кегли. Весь концептуальный ландшафт современного человека подвергнут опустошению. И возникают не научные руины прошлого, но восстановленные миры, в которых можно «беседовать» с предками, вновь переживать весну, осень, лето, даже зиму человеческой истории. Вместо того чтобы брести, спотыкаясь, по ледниковым полям, погружаешься в живительный поток. Даже небесная твердь обновлена. Это триумф Шпенглера, заставившего Прошлое и Будущее жить в Настоящем. Человек вновь поставлен в центр Вселенной, согрет солнечным огнем, а не балансирует на ее краю, борясь с головокружением, борясь со страхом перед несказанной бездной.
Такое ли большое значение имеет то, что мы люди конца, а не начала? Нет, если понимаем, что представляем собою некую частицу вечного процесса, вечного кипения. Несомненно, существует куда более приятное положение, которое можно найти, если настойчиво искать. Но даже и там, где мы есть, на пороге, меняющийся ландшафт обретает живородящую красоту. Перед нами образец, не являющийся шаблоном. Мы снова и снова постигаем, что процесс смерти вершится в живых людях, а не в трупах на разных стадиях разложения. Смерть – это «символ с обратным знаком». Жизнь – это все, даже в конечные периоды. Жизнь не останавливается ни в малейшей своей частице.
Да, мне посчастливилось вовремя открыть для себя Шпенглера. Во всякий критический период жизни я, помнится, находил именно того автора, который давал мне поддержку. Ницше, Достоевский, Эли Фор, Шпенглер – каков квартет! Были, естественно, и другие, важные для меня в определенные моменты авторы, но в них не чувствовалось того размаха, того величия, что у этой четверки. Четыре всадника моего личного Апокалипсиса! В каждом с предельной полнотой выражено только одному ему присущее качество: Ницше – иконоборец, Достоевский – великий инквизитор, Фор – маг, Шпенглер – создатель образца. Какой фундамент!