Плексус - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я хочу взять какое-нибудь из ее стихотворений и прочитать тебе. Ты, Вэл, не слышал ничего подобного.
– Валяй, – кивнул я, – но если оно окажется паршивым, то я так прямо тебе и скажу.
– Не беспокойся! У нее не получится написать плохо, даже если она захочет.
– Знаю. Она ведь гений.
– Ну да, и я не шучу. Она действительно гений.
Я не мог удержаться, чтобы не заметить: очень, мол, жаль, что гении непременно должны быть со странностями.
– Хорош, нечего сказать! Теперь ты говоришь точь-в-точь как все. Сколько раз я тебе объясняла, что она не такая, как другие чокнутые в Гринич-Виллидже.
– Ну конечно не такая, ведь при всей ее чокнутости она гениальна!
– Может, она и безумна, но безумна, как Стриндберг, как Достоевский, как Блейк…
– Это ставит ее довольно высоко, согласна?
– Я не сказала, что она обладает их талантом. Я только имела в виду, что если она ненормальна, то ненормальна так же, как они. Она не сумасшедшая и не прикидывается сумасшедшей. Она такая, какая есть. Головой ручаюсь.
– Единственное, что мне в ней не нравится, – не выдержал я, – что о ней нужно заботиться, как о малом ребенке.
– Ты жесток!
– Неужели? Посмотри, она прекрасно сама со всем справлялась, пока не появилась ты, разве не так?
– Я рассказывала тебе, в каком она была положении, когда мы с ней познакомились.
– Да, помню, но это меня не убеждает. Если б ты с ней не нянчилась, она сама стала бы на ноги.
– Снова-здорово. Сколько надо тебе объяснять, что она просто не умеет заботиться о себе?
– Так пусть научится!
– А как насчет тебя? Ты уже научился?
– Я прекрасно справлялся, когда тебя не было. Заботился не только о себе, но еще о жене и ребенке.
– Это не довод. Может, ты и заботился о них, но чего это тебе стоило! Ты ведь не хотел бы жить так всю жизнь?
– Конечно нет! Но я нашел выход. В конце концов.
– В конце концов! Вэл, у тебя мало времени! Тебе уже за тридцать, а ты еще не составил себе имени. Анастасия просто девчонка по сравнению с тобой, а посмотри, сколько она уже успела.
– Знаю. Так ведь она гений…
– Ах, прекрати! Так мы ни к чему не придем. Почему бы тебе не выкинуть ее из головы? Она не вмешивается в твою жизнь, почему ты должен вмешиваться в ее жизнь? Неужели у меня не может быть одной подруги? Зачем тебе надо ревновать к ней? Можешь ты быть справедливым?
– Хорошо, давай покончим с этим. Только прекрати все время говорить о ней, ладно? Тогда и я не скажу ничего такого, что может тебя обидеть.
Хотя она прямо не просила меня не заходить в «Железный котел», я больше не появлялся там, учитывая ее желание. Я подозревал, что Анастасия проводит в «Котле» бо́льшую часть своего времени, что они с Моной всюду таскаются вместе. До меня доходили слухи, что они бывают в музеях и картинных галереях, в студиях художников, живущих в Гринич-Виллидже, ездят к океану, где Анастасия рисует лодки и горизонт, что они часами просиживают в библиотеке. В известном смысле такая перемена в образе жизни благотворно влияла на Мону. Она мало что понимала в живописи, и Анастасии явно доставляло удовольствие выступать в роли наставницы. Иногда я слышал неопределенные упоминания о том, что Анастасия собирается писать портрет Моны.
Видимо, она никогда не писала реалистических портретов, а в случае с Моной особенно не хотела, чтобы портрет имел сходство с натурой.
В отдельные дни Анастасию охватывало полное бессилие, она впадала в прострацию, и за ней нужно было ухаживать, как за ребенком. Любой пустяк мог вызвать у нее подобное состояние, эти приступы недомогания. Иногда поводом становились глупые или непочтительные высказывания Моны о ее кумирах. Среди художников, о которых она никому, даже Моне, не позволяла отзываться критически, были, например, Модильяни и Эль Греко. Еще она очень любила Утрилло, но без благоговения. Подобно ей, он был «потерянной душой», не превзошел «человеческого» уровня. Тогда как Джотто, Грюневальд, китайские и японские мастера – эти достигли иного уровня, были талантами высшего порядка. (Недурной вкус!) Американских художников, как я узнал, она совершенно не уважала. Кроме разве что Джона Марина[127], который, по ее мнению, был по-американски ограниченным, хотя и основательным живописцем. Я чуть было не полюбил ее, узнав, что она всегда таскает с собой «Алису в Стране чудес» и «Дао дэ цзин». Позже она собиралась прибавить к ним томик Рембо. Но об этом потом…
Я продолжал свои вояжи, или путешествия. Иногда без особого труда продавал комплект-другой энциклопедии. Занимался я этим только четыре-пять часов в день и всегда был готов закруглиться, если подходило время обеда. Обычно я просматривал картотеку и выбирал клиента, жившего подальше, в каком-нибудь занюханном пригороде, тоскливой и унылой дыре в Нью-Джерси или на Лонг-Айленде. Я делал это отчасти ради того, чтобы убить время, отчасти ради ощущения полной оторванности от привычной жизни. Всякий раз, направляясь в подобную дыру (куда додумается заглянуть только рехнувшийся торговец книгами), я обнаруживал, что меня осаждают неожиданные воспоминания о дорогих моему сердцу местах детства. Это начинал работать обратный закон ассоциативной памяти. Чем серей и банальней была окружающая обстановка, тем причудливей и удивительней незваные ассоциации. Я почти мог биться об заклад, что если утром отправлюсь в Хакенсек, или Канарси, или какую-нибудь кротовую нору на Стейтен-Айленде, то к вечеру окажусь в Шипсхед-Бей, или Блюпойнте, или Лейк-Покоторанге. Если у меня не было денег на трамвай в дальний конец, я голосовал, надеясь, что повезет и я попаду на такого человека – «добряка», который подкинет пару монет, чтобы можно было перекусить и добраться до дому. Я ехал куда глаза глядят. Было не важно, где я в конце концов окажусь и когда возвращусь домой, потому что Мона наверняка придет позже меня. Я вновь мысленно писал свою книгу, не так лихорадочно, как прежде, а спокойно, ровно, как репортер или корреспондент, у которого уйма времени и столько же командировочных в кармане. Так прекрасно было ехать куда-то без особой цели, отдавшись на волю случая. Иногда эти безмятежные путешествия приводили меня в какой-нибудь захудалый городишко, где я выбирал наугад заведение – не важно, слесарную мастерскую или похоронное бюро, – и пускался в долгий разговор с хозяином. У меня не было ни малейшего намерения агитировать его купить энциклопедию, ни даже поупражняться в красноречии, как говорится, «для поддержания формы». Нет. Мне было просто любопытно, какое впечатление произведут мои слова на человека, совершенно ничего для меня не значащего. Я чувствовал себя существом из иного мира. Если несчастная жертва не желала обсуждать достоинства нашей энциклопедии, я говорил о том, что было интересно ему, даже если то были покойники. Таким вот образом я часто попадал на подходящего человека, с которым у меня ничего не было общего. И чем дальше уходил я от себя, тем вернее меня посещало вдохновение. Вдруг, может быть даже на середине фразы, я принимал решение и бежал прочь от моего собеседника. Бежал в поисках места, которое знал в прошлом, в совершенно конкретный прекрасный момент прошлого. Хитрость была в том, чтобы вернуться в дорогое мне место и посмотреть, смогу ли воскресить в душе себя прежнего. Это была странная игра – игра, полная сюрпризов. Иногда я возвращался в нашу комнату маленьким мальчиком, одетым по-взрослому. Да, порой я был совершенно как маленький Генри – думал, как он, чувствовал, как он, вел себя, как он.
Часто, разговаривая с незнакомцами где-нибудь у черта на рогах, я вдруг мысленно видел их обеих, Мону и Стасю, шагающих по Гринич-Виллиджу или видел, как они входят во вращающиеся двери музея, держа в руках своих безумных кукол. И тогда я говорил нечто странное – себе, конечно, и sotto voce[128]. Я говорил, вымучивая улыбку: «Как же мне войти?» Странствуя по унылой окраине среди зомби и невежд, я чувствовал себя отрезанным от чего-то. Всякий раз, когда, уходя из дому, я закрывал дверь, мне казалось, что позади меня поворачивается в замке ключ и, чтобы вернуться, придется искать другой путь. Вернуться куда?
Было что-то нелепое и гротескное в этом двойном видении, которое являлось мне в самые неожиданные моменты. Я видел их обеих в диковинном виде: на Стасе непременный комбинезон и подбитые крупными гвоздями башмаки, а Леди Милая Непоседа – в развевающемся плаще, волосы струятся, как конская грива. Они всегда говорили одновременно и перебивая друг друга и о совершенно разных вещах, они строили непонятные гримасы и отчаянно жестикулировали; и походка у каждой была своя: одна переваливалась, как гагарка, другая двигалась гибко, как пантера.
Всякий раз, как я погружался в детство, я был уже не там, на далекой окраине, а уютно располагался в себе, как семечко в мясистой сердцевине спелого плода. Я мог стоять перед витриной кондитерской лавки Анни Мейнкен в старом Четырнадцатом округе: нос прижат к стеклу, глаза горят от вида шоколадных солдатиков. В мое сознание не проникло еще то абстрактное существительное – «мир». Каждая вещь была реальной, конкретной, индивидуальной, но еще не получила ни своего полного имени, ни окончательного очертания. Был я, и были всякие вещи. Пространство было безграничным, временами его еще не существовало. Анни Мейнкен всегда стояла в глубине своего магазинчика и, перегнувшись через прилавок, что-то совала мне в руку, гладила по голове, улыбалась, говорила, что я замечательный мальчик, и иногда выбегала на улицу поцеловать меня на прощанье, хотя мы жили по соседству.