Храм - Оливье Ларицца
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мамочка родная, иже ecu на небесех
дай мне силу дня, что полон надежд
ты брала меня за руку, и твое дыхание чуть слышно переходило ко мне
и я упорно стремился вырасти
Небо за окном становилось багряным
я читал тебе из Верлена о бедном Леляне
он при жизни часто заставлял свою маму стыдиться
это было неподалеку от Меца, а затем возле сланцевых Арденн
(мои воспоминания окутаны туманом)
но именно в Лотарингии, сидя у тебя в изголовье, я читал вслух
меланхолические излияния Верлена, что наполняли наши вены верленовским настоем
дабы бросить вызов опускающимся сумеркам, заходящему в квадрате неба солнцу и ты мне сказала: «Наступит час
когда твои стихи будут читать по вечерам больным людям
и твоя поэзия прольет им бальзам на душу»
Полярная ночь опустилась на мои поэмы трубадура,
жизнь порыжела и мои волосы
волосок за волоском, тянутся к тебе
Мамочка, иже ecu на небесех
дай мне силу сего дня
я хочу выстроить мою мечту и на вершине этой башни
приветствовать тебя: «Взгляни! Я поднялся так высоко как того желал Верлен».
V
Упорство мечты
Этим утром я проснулся со странным чувством тревоги, которое сжимало грудь. Вышел из дома непривычно рано — около восьми часов — и вскоре очутился в квартале Саламанка, где расположен отель «Веллингтон» — прежнее место моего проживания. Апельсиновый сок в кафе «Небраска». Затем пешком по авеню Веласкеса в сопровождении приятного бриза. Мимо величественного отеля из латуни и зеркального стекла — портье приветствует, меня не узнавая, — белесой церкви, бесконечного парка Ретиро. Я шагаю вдоль внешней ограды, рассматриваю, задрав нос, архитектурные фасады зданий и вдыхаю запах газона, который собираются стричь муниципальные служащие. Этот запах перемешивается с запахом гренок, что жарят неподалеку, — Страстная неделя обязывает. Местное братство готовится к парадному шествию под бой барабанов и в сопровождении женщин, одетых в мантильи. У меня побежали мурашки по коже: я снова очутился в этих особенных местах, где не раз хаживал, они стали частью моего внутреннего пейзажа. Всматриваюсь в ту дорогу, по которой бродил, начиная с первого января, много раз оборачиваюсь, чтобы лучше запомнить очертания, цвета, запахи. Хоть знаю наперед, что при каждой попытке все это вспомнить память будет ослабевать в пользу пронзительно голубого неба — короля зари, повелителя дня — того единственного, что меня заполняет. «Небо Мадрида необычайно ясное, — писал Эрнест Хемигуэй, — рядом с ним итальянское небо кажется сентиментальным…»
Слева от меня — оранжевый полукруг вокзала, где укрылся тропический сад с ползающими повсюду черепахами из Флориды. Я шагал через этот сад между жительницами Флориды, словно по кораблю во время качки. Мостовые Куэста-де-Мояно, букинистические киоски серовато-жемчужного цвета, ботанический сад — здесь я оплакивал свое превращение во взрослого человека, ибо не знал, что делать с этой обременительной свободой. Короткие сообщения Нади и то, как важно добиться блеска женских глаз. Несколько недель назад моя жизнь походила на «Гернику» Пикассо. Сегодня предстоит увидеть эту картину наяву, дабы понять, действительно ли я повзрослел. Через час перед музеем Королевы Софии состоится встреча с моей королевой, она так прекрасна на фоне неба…
Интересно, что придает здесь больше решительности: стеклянный лифт больницы, превращенной в музей, или живописный ад Пикассо? Или священный гнев, что стал пульсировать в моих венах, когда я увидел «Гернику» в натуральную величину и слипшихся вокруг нее, словно пчелы на прогорклом варенье, туристов. Непреклонная служительница музея с каменным выражением лица препятствовала любому щелчку фотоаппарата — фотографировать запрещено. «Герника» — чудовищная, анархическая фреска, где конвульсивно бьется мировая слава художника. Перевернутый вверх дном мир, который вопреки всему продолжает жить, грубые линии, беспорядочные и мощные эмоции — разве этого нет у никому не известного Фернандо? Но Пикассо писал картину для Всемирной выставки 1937 года, он был уверен, что ее увидит весь мир. И это уже в порядке вещей.
— Тебя что-то беспокоит? — спросила Надя.
— Как ты думаешь, чем отличается произведение Пикассо от произведения Фернандо, кроме того, что первое — холст, а второе — монумент?
— Талантом? — иронически заметила она.
— Скорее репутацией. И замыслом, а еще — идеологическим обязательством. Пикассо восстает против смертельного насилия, которое организовали Франко и нацистская авиация; Фернандо прославляет любовь Бога. Художник обладает преимуществом смело выражать политическую точку зрения, и тогда его творение становится символом.
— Ты прямо-таки преклоняешься перед своим Фернандо. Что же тебя так привлекает в этом старике?
— Он трогательный и стойкий, но вернемся к «Гернике» и собору. Я не вижу между ними художественного различия, я их ставлю на один уровень, причем у старика, как ты его величаешь, больше размах. Оба они создают как ерунду, так и шедевры. Пикассо меня часто разочаровывает, особенно своими эскизами. Вот если взять Дали, то в каждом его полотне звучит вопрос, каждое полотно держит в напряжении несколько долгих минут как разноцветная молния, которая остается в мыслях надолго. Ему свойственны такие утонченность, разнообразие, виртуозное чувство тревожности… потрясающе! Даже его скульптура «Бюст Жоэль» меня надолго очаровала…
Надя уничтожила мою атаку одной фразой:
— Все это субъективно.
О, эта женская способность сразу добраться до самой сути, пока самец изворачивается. У Нади красивый глубокомысленный профиль. Ее пленила мощь холста. Собственные видения сплелись с видением Пикассо и овладели ею. Стоит ли ревновать к мертвому художнику? Может ли духовность по сути своей быть чем-то чувственным? И вдруг я этого возжелал как революционер.
— У меня такое впечатление, что «Герника» и гражданская война — это определенные клише вашей самобытности. Словно перед туристами прокручивают кинопленку под песню тридцатых годов, запись устарела, голос трещит…
Она прошептала:
— Ты думаешь, если мы вместе смотрим картину, значит, надо обязательно все комментировать?
— Но ведь хочется поделиться впечатлением.
— Поделиться… или нарушить тишину?
— Чем тебе не нравятся мои комментарии?
— Ничем. Глядя на эту картину, я думаю о Фернандо и его отце. О том, как эта политика-шлюха и никудышные идеалы разорвали их семью. Отец боролся против Франко, представляя себя солдатом Христа. Но принадлежать одновременно Богу и свободе невозможно. Это же шизофрения. Ты представляешь состояние маленького Фернандо и его матери?
— Его мать была набожной как просфора, и он пошел по ее пути, последовал ее примеру. Поэтому отношения с отцом у него осложнились…
Надины глаза заблестели.
— Ну, а где же ты?
— В эту минуту я здесь.
— Но Фернандо — не твой отец, и ты — не его сын. И вы не наверстаете вместе того, что утеряно для него, а ты, если не позвонишь, рискуешь потерять…
— Надя, оставь моего отца в покое! Я не нуждаюсь в твоем психоанализе, если только не хочешь заставить меня сбежать.
— Ты уже бежишь.
— Я бегу?!
— Да, ты бежишь от своего отца. Ты бежишь от меня.
— Я бегу от тебя?!
— Ты что-то скрываешь от меня, чего-то не договариваешь.
— Но в отсутствии тайны пара долго не продержится.
— Ты считаешь, что наша история продолжается? — произнесла она иронично. — Как воспринимать эту новость, как хорошую или плохую?
Я умолк. Молчание — мой щит, моя броня. Напротив нас — новое скопление туристов. Напрасно они старались быть иными, все равно оставались одинаково банальными. Англичанин походил на англичанина, который ему предшествовал, японец — на японца. Те же шорты, те же сандалии. Те же шумные дети. То же глупое механическое желание нарушить запрет и сфотографировать «Гернику», то же экзогенное чувство — стоя перед гениальной картиной, возомнить себя невесть кем. Желая ускользнуть от этой монотонности, я решил стать писателем.
— У меня с отцом никогда не было доверительных отношений, — прервал я молчание. — Он был слишком властным. Мать меня лелеяла, а он… со своими длинными черными усами… был всегда чересчур суровым. Но главное…
— Что же главное?
— Он никогда не верил в мои мечты.
Она слушала меня внимательно, ее глаза еще сильнее заискрились.
— Ну и что? Это тебе надо верить в свои мечты, а не кому-то другому.
— Да, конечно. Но ведь любящий отец всегда поддерживает свое дитя, верно? Однажды я подготовил рукопись — сборник стихов. Стихи посредственные, сегодня я это охотно признаю. Но тогда я пытался их опубликовать. Это случилось накануне моего тайного бегства в Америку. Я учился в Страсбургском университете и приехал на выходные к родителям. За свои деньги я напечатал тридцать экземпляров и намеревался их разослать такому же количеству издателей вместе с сопроводительным письмом. Подготовленные к рассылке письма я положил на столе в столовой, и отец тут же на них отреагировал: «Слушай, тебе еще рано публиковаться!» Почему он насмехался надо мной? Разве я хоть раз упрекнул его за серую, рутинную жизнь бухгалтера? За чрезмерную осторожность, которая заставила его отказаться от своей мечты в пользу семейной жизни, которую он считал надежной и спокойной, а она рухнула в один миг, как только не стало матери? Я не собирался бросать учебу ради того, чтобы стремглав заняться литературной карьерой! Скорее бросил бы бутылку в море к сверкающему горизонту… По какому праву он решил уничтожить магию моего будущего? Направить меня на рациональный выгодный путь, который меня не интересовал?