Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1 - Николай Любимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Казалось бы, после второй моей встречи с Багрицким судьба имела полное право поставить точку. Ан нет! Отношения наши укрепились, встречи участились. Позвонишь, бывало, по телефону. Раздается голос, похожий на крик охрипшего от многократного кукареканья петуха: «Алё!». Это Багрицкий, все-таки порой изнемогавший от наплыва посетителей, пытается говорить тонким женским голосом. «Можно попросить Эдуарда Георгиевича?» – «Он болен. А кто его спрашивает?» – «Любимов». – «А, Коля! Вы сейчас свободны? Приходите». Этот мгновенный переход от чужого голоса к своему обычному радовал меня неизъяснимо. Я мчался по Тверскому бульвару, по Тверской, затем – несколько шагов по Проезду Художественного театра, несколько шагов по двору – и бегом по лестнице.
Каждый разговор с Багрицким я, ненасытный и в ту пору уже бескорыстный любитель поэзии, преимущественно – русской (те немногие стихотворения, которые выходили из-под моего пера после беседы с Багрицким, решительно не удовлетворяли меня), ценил на вес золота, даже если с ним не вполне соглашался. Когда он читал стихи, я слушал разинув рот. Как человек, он был наделен большим, своеобразным обаянием. Как собеседник, был неистощим на прыскавшие соком шутки. Багрицкий устраивал для меня целые «литературные концерты». Видимо, ему хотелось, подобно тому, как ставят голос, поставить мне вкус в поэзии, независимо от того, выйдет из меня «профессиональный певец» или нет. При мне занимался он и с «начинающими» и с «продолжающими». Это была не квартира, а поэтический факультет для всех желающих. «Вы, нынешние, – тпру-тка!» – невольно приходит на память блистательная оговорка Варламова. Лекций он почти не читал. Это были семинары с доскональным разбором приносимых на его суд стихов – разбором строф, строк, образов, словосочетаний и отдельных слов – и с чтением стихов, которые он считал образцовыми, которые должны были наглядно показать, как надо. Читал он и свои стихи, как в целях педагогических, так и по желанию слушателей. Мне он читал их редко. Сколько, бывало, ни пристаешь и ни просишь, ответ один:
– Охота была… Дайте, лучше я вам хорошие стихи почитаю…
О своих произведениях он вообще отзывался непочтительно. Сообщив, что либретто «Думы» будет напечатано в альманахе «Год шестнадцатый», выходившем под редакцией Горького, он добавил:
– Горькому понравилась эта фиговина.
«Фиговина» ему, вероятно, была нужна, чтобы собеседники не подумали, что он хвастается горьковским одобрением, а между тем по глазам его было видно, что он сегодня «именинник». Начисто свободный от тщеславия, в общем равнодушный к похвалам критики, похвалу Горького он, чувствовалось, переживал как большое событие в своей жизни.
Багрицкий охладевал к произведениям, принесшим ему заслуженную известность. Он отмахивался, когда я начинал восхищаться «Думой», отмахивался, как от чего-то уже преодоленного и уже ненужного ему. Жалел, что в свое время включил в и без того спрессованный до отказа «Юго-Запад» стихотворение «Осень» («По жнитвам, подачам, по берегам…») – теперь он считал его слабым. За свою – правда, недолгую – литературную жизнь он издал три тоненькие книжечки – «Юго-Запад», «Победители», «Последняя ночь», в 1932 году выпустил в «Федерации» единственную итоговую книгу «Избранные стихи», где представил предыдущие сборники в значительно урезанном виде. Только после кончины поэта в читательский обиход вошли остававшиеся за бортом его сборников такие стихотворения, кейс еще одна «Осень» («Я целый день шатаюсь по дорогам…»), «Лето», «Возвращение», «Детство», «Стихи о поэте и романтике».
Единственно, чем чрезмерно строгий к себе поэт гордился – и гордился по праву, – это искусством чтения стихов. Удивительное дело! Когда он читал стихи, даже целые поэмы, он почти переставал задыхаться. Почти не слышно было этих его «Рффф!». Специфически актерского чтения, заглушающего музыку стиха, его ритм, мелодику, инструментовку ради узко и примитивно понимаемой смысловой выразительности, он не выносил. Когда я посмел сказать ему, что он читает стихи лучше Качалова, он возмутился.
– Рффф! Сравнили! Еще бы не лучше! Качалов не умеет читать новых поэтов – ни Маяковского, ни меня. Не умеет, а берется.
Актерскому чтению он противопоставлял чтение поэтов, но только тех, которые не впадают в другую крайность – «не бубнят по рифмам, как дятел», которые умеют сочетать музыкальность со смысловой выразительностью. Сам он читал именно так и эту именно особенность ценил в чтении Сельвинского и Кирсанова.
Багрицкий был искусным и неутомимым пропагандистом поэзии. В одну из первых наших встреч он спросил меня, как я отношусь к Пастернаку. Я ответил честно, что в стихах Пастернака меня поражают отдельные строки, отдельные образы, но что в целом он мне не понятен.
– Пастернак – хребет поэзии, – сказал Багрицкий. – Все мы пишем с оглядкой на Пастернака. Нам стыдно бывает перед ним за плохие стихи.
Так, с годами, Багрицкий сузил и уточнил свою известную формулу, которая в наши дни, после того как нелицеприятное время воздало «кое-муждо по делом его», в лучшем случае может вызвать снисходительную усмешку, в худшем – возмущение кощунственностью сближения:
А в походной сумке —Спички и табак,Тихонов,Сельвинский,Пастернак…
(«Разговор с комсомольцем Н. Дементьевым»)– Да и что же в нем непонятного? – продолжал Багрицкий. И, полагая, что лучший агитатор – это верно интерпретированные стихи самого поэта, сейчас же предложил: – Дайте, я вам прочту… Ну вот, слушайте… «Определение поэзии»…
И он так прочел:
Это – круто налившийся свист,Это – щелканье сдавленных льдинок,Это – ночь, леденящая лист,Это – двух соловьев поединок.
Это – сладкий заглохший горох,Это – слезы вселенной в лопатках,Это – с пультов и флейт – ФигароНизвергается градом на грядку, —
так прочел, что казалось, будто стены комнаты неслышно рухнули, и мы вышли в открытый мир – вот так незаметно выходят в открытое море, – и поэзия смотрит на нас из каждой душистой копны, из каждого золотого снопа, из-за покосившегося плетня огорода, из сарая, откуда тянет слежавшимся сеном и мышиным пометом, с чердака, где пахнет теплой пылью, кирпичами дымохода, раскаленным от солнца железом кровли и еще чем-то таинственным и не поддающимся определению, из каждого комка земли на вспаханном поле, из каждой плодовой завязи, из цветка подорожника со следами дегтя от проехавших по нему колес, из каждой сухой лиловато-серой былинки, из каждой матово блестящей на солнце росинки, отовсюду – только оглянись, только вглядись…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});