Кровавый век - Мирослав Попович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если «богостроители» из гениальной интеллигенции Серебряного века шли к культуре от неортодоксального, полумистического и полулитературного Бога, то Горький шел к полумистическому, полулитературному Богу от сакрализованного им культурного пространства, которое только и могло служить опорой человеку и человеческим качествам «на дне» России.
Символисты строили пространство своего «Я» «на дне своих зеркал», идя через внутренние интеллектуальные и душевные драмы и катастрофы. Для Горького «дно» было в первую очередь реальным социальным дном, к которому его стремительно тянуло. Влечение к кавернам асоциальности, к босяку было выражением тяготения к антиструктуре; «босяк» стал художественным пространством молодого Горького, источником его романтизма и мифотворчества. С «Челкаша» начинается слава 24-летнего нижегородского писателя-самоучки, легенда о гениальном выразителе дум и чувств простого народа, которая сделала Горького кумиром революционной молодежи. Отважное поведение молодого писателя во времена революции, его романтические «Буревестник» и «Песня о Соколе» закрепили репутацию человека-символа.
Если от Блаватской и теософов «богостроительство» шло к Блоку и Вячеславу Иванову в виде аристократического модернистского протеста против господствующей классической культуры, то в сознании людей круга Горького человек мог и должен был стать тем героем, который не будет красть огонь у богов, как Прометей, а получит его сам, вырвав из собственной груди, как Данко – свое пылающее сердце, и тем самым станет равным Богу. Такой богостроительной поэзией стала его «Песня о буревестнике» (с ее знаменитым: «рожденный ползать – летать не может») – революционная «молитва» российской молодежи.
Для Горького потеря дистанции между беспросветной повседневностью и святым пространством книжного культурного мира была пошлостью и изменой идеалам. Показывая пошлость мира, Горький оставался на удивление целомудренным. Когда у него проскакивало невинное выражение вроде «сукин сын», он густо краснел. Так мог держать себя только человек, который вырос среди матерных слов и похабного издевательства над женщиной.
Как похабщину воспринял Горький и попытку пересмотреть опыт Первой русской революции, сделанную Бердяевым, Булгаковым и другими (в сборнике «Вехи» в 1909 г.). Он остался глухим к оценкам и предсказаниям, которые мы сегодня можем назвать пророческими. Зная, какой страшной может стать Россия в гневе темных миллионов, он, тем не менее, больше всего был поражен словами одного из авторов, кадета Гершензона, о том, что интеллигенция находится под охраной царских штыков.
«Ближайшая катастрофа (а положение таково, что катастрофа эта будет, и вскоре) вызовет революцию, – пишет Луначарский Горькому. – Отдельные напряженные энергии сомкнутся к краю. Будет что-то грандиозное. И учитывая ожесточение чрезвычайное – будет что-то разрушительное. Эти «культурные» холуи не понимают, что роль революционных партий будет сдерживающей. Если бы у них была капля прозорливости в головах, они должны были бы всячески нам способствовать: потому что мы – единственный мост, который соединяет культуру с народными массами, которые благодаря им же не вышли из состояния варварства. Если революция не сможет сдержать размах энергии восставших масс и ввести ее в русло, произойдут ужасные вещи… Но если вся эта безумная энергия будет организована? Пойдет начало планомерной творческой работы. Если подумать – так дух захватывает!»[405]
Политическая платформа, которая сближала Горького с тогдашними большевистскими лидерами, самым ярким образом видна в переписке Горького с Луначарским осенью 1907 г., когда оба были уже в эмиграции в Италии.
Горький отвечает выражением солидарности: «Ваша мысль о революционерах, как о мосте, единственно состоятельном, для соединения культуры с народными массами, и о сдерживающей роли революционера – мысль родная и близкая мне, она меня давно тревожит, и я ужасно рад, что вы ставите ее так просто и крепко. В «Детях солнца» я вертелся вокруг этой мысли, но – не сумел сформулировать ее и – не мог. Потому что – кто среди моих «Детей солнца» способен чувствовать эту мысль и эту задачу? Она должна родиться в уме и сердце пролетария, должна быть сказана его устами – не так ли? И конечно, он ее расширит, он ее углубит».[406]
Именно на этом Горький сходится с Луначарским и в «богоискательстве».
Горький ясно выразил свои богоискательские взгляды в журнале «Mercure de France» (15. 4. 1907), где он говорил о «чувстве… увлечения перед мудрой гармонией духа своего с общим духом всей жизни» как о сути своей религии. Поддерживая эту позицию в статье «Будущее религии» в журнале «Образование», Луначарский, вместе с тем, различает космизм и историзм как формы богостроительства. Космизм, по его мнению, «есть высшая форма натуралистической религии… есть поклонение гармонии сил природы».[407]
Незадолго до смерти Луначарский, каясь в своем богостроительстве, характеризовал его таким образом: «В период поражения революционного движения в 1905 г. я, как и все другие, был свидетелем религиозных настроений и исканий. Под словом «богоискательство» в то время скрывалась всевозможная мистика, которая не желала себя компрометировать связью с уже найденным богом той или другой официальной религии, но искала в природе и истории этого бога, который, без сомнения, правит миром. Я пришел к такому мнению: конечно, мы, марксисты, отрицаем существование какого-либо бога, и искать его нечего… Между тем, рассуждал я, в научном социализме таится колоссальная этическая ценность… Нужно только суметь в своеобразной полупоэтической публицистике раскрыть внутреннее содержание учения Маркса и Энгельса… Бога не нужно искать, говорил я, его нужно дать светским образом. В мире его нет, но он может быть. Путь борьбы за социализм, то есть за триумф человека в природе – это и является богостроительством».[408]
Луначарский противопоставил моральной философской традиции русской литературы, представленной Достоевским и Толстым, освободительную (по его словам) философию Ницше. Поэтому ни Луначарского, ни историка Покровского, ни других видных левых большевиков не пугало открытое якобинство Ленина.
Позже Луначарский писал по поводу «Братьев Карамазовых»: «Возьмите одну за другой проблемы Достоевского и сравните с марксизмом и ленинизмом. Все проблемы, которыми мучался Достоевский, мы можем с гордостью сказать: наше мировоззрение, ленинское и марксистское, решает полностью удовлетворительно, не откладывая их куда-то, не измельчая их, решая все противоречия, в которых барахтался Достоевский».[409] «Люди типа Нечаева рисуются нам теперь как подпольные герои, люди великой силы воли и силищи мысли. Нам нечего от них сторониться. Это революционеры периода народничества, но это революционеры».[410]
Горький принимает активистскую позицию левых, пытаясь противостоять российской массовой традиционности. В 1911 г. он пишет Луначарскому: «Вам, как апостолу учения насквозь активного, хорошо бы рассмотреть литературу русскую под таким углом зрения: проповедь какого отношения к жизни преобладает в русской литературе, активного или пассивного. Взвешивая все явления русской литературы на этих весах, Вы, по-видимому, увидели бы, что у лучших представителей нашей литературы преобладает мироощущение фаталистическое и что здесь такой колосс, как, например, Толстой, – полностью национален. Весь русский фольклор насыщен фатализмом: возьмите учение о судьбе, Доле, Горе-Злосчастии и вообще, везде в сказках и песнях выражено убеждение в том, что воля человека – бессильна в борьбе с окружающими таинственными и непобедимыми волями».
Горький смертельно ненавидел мещанство и всей силой своей личности готов был преодолевать мертвое сопротивление русской глухомани, «городка Окурова», светоносной волей Данко.
В статье «О цинизме» Горький пишет о двойниках – двух сестрах, Жизни и Смерти. «“Жизнь и смерть – две верные подруги, две сестры родные, времени бессмертного бессмертные дочери”…Но, творя, жизнь ищет, она хочет создавать только великое, крепкое, вечное, и, когда видит избыток мелкого, обилие слабого, говорит сестре своей:
– Сильная, помоги! Это – смертное.
Смерть покорно служит делу жизни…»
Горький пишет, что планирует использовать эту картину в продолжении «Матери» – так и не написанной повести «Сын». Здесь сцена дополняется словами: «И с улыбкой доброй и покорной (курсив мой. – М. П.) смерть своей крепкой рукой устраняет с дороги жизни все, что мешает ее быстрой поступи к своей мечте, – ей же богу, это так! Я это вижу – поверьте!»