Сахарный ребенок - Ольга Громова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так, с его лёгкой руки, и звали меня потом киргизы: кант бала — сахарный ребёнок.
Солнце стояло уже довольно низко. Горы стали тёмно-фиолетовыми, а мамы всё не было.
В барак прошли люди; пригнали стадо коров; женщины с вёдрами куда-то ушли. Из степи мимо нашего дома важно проследовало несколько утиных стай. Утки завернули за дом и исчезли из виду.
Все были чем-то заняты. А мама всё не возвращалась.
К конторе подъехал знакомый киргиз, «кант бала!» — помахал мне рукой и вошёл внутрь.
Может быть, всё-таки нужно и мне пойти туда и поискать маму?
Из барака вышел очень красивый человек: улыбка во всё лицо, глаза синие-синие.
— Здравствуй, я Кравченко. Маму ждёшь? Она придёт после вечернего наряда. Иди пока домой. Я скажу, что ты её там ждёшь. — И ушёл в контору.
Странно. У мамы нет никаких нарядов, да и оба «знакомца» были одеты совсем обычно. И музыки не слышно. На маскарад не похоже. Очень странная вещь — здешний вечерний наряд.
Из труб в доме пошёл дым. Я открыла дверь в барак. В коридор из комнат доносились голоса, большинство дверей были приоткрыты, и вкусно пахло едой. Очень захотелось есть. Мы завтракали рано утром у Савелия и больше не ели. Опустив голову и не оглядываясь по сторонам, я прошла в нашу комнату. На столе, завёрнутые в тряпочку, лежали две привезённые утром лепёшки.
Мама, уходя на работу, сказала, что одну съедим вечером. Приоткрыв тряпочку, я понюхала лепёшку и слегка лизнула краешек. Очень захотелось откусить.
Стыдно есть в одиночку нашу общую еду. Заглянула в мешок с кукурузными початками. Откусить или отколупнуть зерно не получалось — очень твёрдо.
Там же есть тыква. Вкусная, сочная! Открываю другой мешок. Лежат. Большие, толстые и, вероятно, вкусные. Вот только вынуть тыкву из мешка не удаётся — тяжёлая очень. Пошире открыла мешок и вцепилась зубами в жёлтый бок. Зубы соскользнули. Наверное, надо ещё больше открыть рот, тогда получится. Увы. Тыква никак не откусывалась: зубы скользили по поверхности, оставляя на коре едва заметные следы.
Я не услышала, как вошла мама; я лежала на тыкве и пыталась её есть. «Господи. Господи, боже мой. Мой славный человечек, мой бедный, маленький голодный мышонок…» — прошелестело в воздухе.
Рядом стояла мама. Вот она здесь — моя мама. Она пришла, она дома, её никто никуда не увёз! У меня всё ещё есть мама, моя замечательная мама!
— Мамочка! — обхватив её руками, кричала я, захлёбываясь слезами. — Я не боялась, а все они ругали меня кыз бала, я не ела эти лепёшки, я их немножко лизала, и не отъедается тыква. И я не плакала… и я не трус… и я не жалуюсь… Вот…
Положив руку мне на голову, а другой слегка поглаживая по спине, мама улыбалась.
— Ну вот и славно. Сейчас мы что-нибудь придумаем, — прозвучал её спокойный голос. Мама, как всегда, улыбалась, но губы у неё почему-то дрожали. — Ты знаешь, оказывается, здесь нет магазинов — ближайший в Кара-Балты, и еды купить негде. И печку нам с тобой топить пока нечем, но у нас есть целых две лепёшки, и сейчас я разрежу эту тыкву, помоги-ка мне её вынуть. Ну что? Жив-жив, курилка?
— Жив-жив.
— Набрали воздуха, вздохнули, терпим. Всё хорошо.
— Здравствуйте вам в вашей хате! Купрановы мы, — и в комнату, вместе с нашей дневной знакомой, назвавшейся Федосьей Григорьевной, вошли её сыновья, дочь и невестки.
— Мы зараз[13].
Как-то быстро и почти бесшумно мешки с зерном оказались у стенки возле печки, в стену вбились несколько гвоздей, окошко затянулось беленькой занавеской, из двух верёвок, доски и гвоздей соорудилась полка, под полкой появился сундук, а у стола — лавка. Федосья Григорьевна, указав на самую молодую из женщин, сказала:
— Пока не обвыкнешь, Уляша будет тебе помогать. Она днём домой заходит и за дитём присмотрит. Да ты нас не бойся, все мы тут подмоченные.
В комнату по очереди заходили Пилипенко, Кравченко, пока не перебывали все. Видимо, мой отчаянный плач слышал весь барак. Вот тут я и узнала, что никто меня не ругал, а просто киргизские дети первый раз в жизни увидели девочку с такими светлыми волосами. Когда последней уходила Уляша, в комнате было тепло (кто-то затопил печь) и светло (кто-то принёс керосиновую лампу).
— Почивайте. Посуду себе оставьте — сгодится.
На столе осталась большая глиняная миска с дымящейся лапшой, миска с горячей мамалыгой — вкусной кашей из кукурузной муки, глечик (крынка) с молоком, плошка с солью, плошка с патокой, решето с яйцами и каравай хлеба. На сундуке лежала чистая ряднушка, а в углу стояли веник и кочерга. Кто, что и когда принёс, мы не заметили и так никогда и не узнали.
— Неча старое вспоминать, вот и весь сказ, — отвечали наши соседи.
Жизнь потекла спокойно. Мама уходила рано, возвращалась поздно. Мы обе многому научились: мама — управляться с лошадью (агроному не объехать все поля без транспорта), я — собирать кизяк и курай на топливо, лущить початки кукурузы и даже молоть муку на ручной мельнице, хотя вращать за ручку жёрнов было очень тяжело.
Вместе мы учились топить печку, варить мамалыгу, говорить по-киргизски и по-украински. Мама объясняла, что стыдно не знать язык народа, вместе с которым ты живёшь. Не хочешь учить их язык — значит, задаёшься. Мне это было совершенно понятно, а уж быть задавакой я никак не хотела. Вечером мы обменивались знаниями, которые получили за день: мама — от взрослых, я — от моих новых приятелей-киргизов, с которыми мы играли в альчики[14] ездили верхом (лошадь была в каждой юрте) и вообще гайкали[15] по окрестностям.
И трудно сказать, что было вкуснее — каймак[16] или варенец[17], которыми нас угощали, куда бы мы ни зашли.
И снова каждый вечер мама рассказывала мне очередную историю, связанную с прочитанным стихотворением из томика.
X. Великое чтение
Как-то получалось само собой, что Уляша вечерами стала оставаться у нас и слушала мамины рассказы. Мама понемногу читала мне стихи из своей хрестоматии и рассказывала всё, что знала и что было как-то связано с этими стихами.
Сколько же стихов, песен, рассказов, посвящённых, например, 1812 году, мы услышали в эти вечера!
Иногда стихотворение читалось несколько дней. Так, семьдесят две строчки из «Медного всадника», посвящённые городу, мы читали неделю. Мама рассказывала и об истории Петра I, и о флоте, и о войне со шведами, и о знаменитых архитекторах. Всё, что могла, мама мне рисовала.
Я до сих пор помню и люблю пушкинского «Полководца». Сколько вечеров, затаив дыхание, я слушала истории о постройке Зимнего дворца, Эрмитажа, рассказ о величайшей в мире картинной галерее и о том, что там можно увидеть!
О Великой французской революции, закончившейся монархией — появлением императора Наполеона I. (Может быть, это закон всех революций?) О его войнах, о нападении Франции на Россию, в возможность которого у нас никто не верил, потому что весь царский двор говорил по-французски. О Багратионе, Раевском и Денисе Давыдове, о Кутузове, о Бородинской битве, о московском пожаре и бесславной гибели наполеоновской армии в русских снегах, о взятии Парижа и истории слова «бистро» — памяти тех далёких лет.
А ещё я узнала об архитекторе Росси, перестроившем многие помещения Зимнего дворца и создавшем Галерею 1812 года, где висели портреты всех героев — участников Отечественной войны, написанные английским художником Доу.
И о восстании декабристов, и о том, что портреты осуждённых декабристов — героев 1812 года — были сняты, и там до сих пор пустые места, так как портреты уничтожены.
И о том, что там висит портрет Михаила Богдановича Барклая де Толли — талантливого русского полководца шотландского происхождения с французской фамилией, человека трагической судьбы. Он не был наёмником — род Барклаев жил в России около двухсот лет, — и он любил свою родину — Россию — не меньше, чем грузин Багратион или русский Денис Давыдов. И что единственным способом сохранить армию, собрать силы для последующего удара было организованное отступление. Но всем в стране было обидно, что наши отступают, и многие стали считать, что генерал Барклай де Толли — трус и предатель, тем более что и фамилия у него такая нерусская.
Царь снял Барклая и назначил вместо него великого полководца Михаила Кутузова. Принимая у де Толли командование, Кутузов поблагодарил его за очень правильные действия и просил не обижаться на глупые сплетни.
— И до сих пор, — говорила мама, — мы восхищаемся гением Кутузова, отступавшего и сдавшего Москву, чтобы спасти армию и разбить потом Наполеона, а про Барклая де Толли забываем. И называется это всё «историческая несправедливость».