Избранное - Меша Селимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А когда я увидел, какой печалью заволокло его водянистые старческие глаза, оттого что от него уплывал случай, о котором он столько мечтал, а может быть, оттого, что он искренне верил в свою ложь, я поборол досаду и самолюбие и возвратил ему его шаткую надежду. Получай ее обратно, безрассудный человек! Если я и не приобрету ничего, так ничего и не потеряю. И не мне судить, что потеряешь и приобретешь ты.
Мое согласие, вернувшее ему надежду в целости и сохранности, мигом вернуло ему и уверенность, грусти и сомнений как не бывало. А ведь минуты не прошло, как он был сам не свой от горя. Этот фанатик безрассудства недолго предавался сомнениям, твердо веря, что удача придет, когда-нибудь да придет, и готов был следовать даже за ее тенью, словно был убежден, что удача ждет его на каком-то перекрестке, за каким-то жизненным поворотом.
Я понял, что он не обманывает меня. Он идет своей дорогой, следуя своим желаниям, не оглядываясь на меня.
По улице, под каштанами, не замечая дождя, прогуливался сердар Авдага. Он ходил туда-сюда, потом останавливался, всегда на одном и том же месте, на одном и том же расстоянии от нас, всматриваясь в даль и терпеливо кого-то поджидая.
— Ждет. Тебя или меня? — спросил Махмуд.
— Наверное, тебя.
— Почему меня?
— А почему меня?
Так, проявляя великодушие, мы уступали друг другу сердара Авдагу, раз не в наших силах было умолить дьявола убрать его с нашей дороги и с наших глаз куда-нибудь подальше.
— Пойдем поглядим,— предложил Махмуд.
Неизвестность для него хуже всего.
Поравнявшись с сердаром, мы вежливо поздоровались, надеясь, что этим все кончится.
— Ты куда, Ахмед?
Меня!
— Ты, Махмуд, можешь идти своей дорогой.
Это был приказ.
Махмуд посмотрел на меня, растерянно улыбнулся, то ли сожалея, что оставляет меня с Авдагой, то ли радуясь, что его миновало это «счастье», и, учтиво раскланявшись, поплелся вниз по улице — тощий, сгорбленный, мокрый, но, несомненно, обрадованный.
— Нашел место?
— Нет.
— Нет? Почему?
Я молчал, все еще думая о бесцеремонности, с которой он прогнал Махмуда. Ему не стыдно своей суровости, возможно, он даже не знает о ней. Он не счел нужным как-то смягчить грубость хотя бы улыбкой, не говоря уж о слове. Люди и не ждут от него этого, не обижаются, не возмущаются. Я думаю об униженной улыбке Махмуда, о его подобострастном прощании, вызванном страхом. До оскорбления ли тут? И я испугался! Я должен был сказать: «Махмуд — мой приятель, мы идем по делу, зачем ты его прогнал?»
И не сказал.
Мой долг был оградить его от унижения. И себя. Я не сделал этого. Я проглотил оскорбление, кажется, даже улыбнулся. Теперь меня мучил стыд. Я гнушался собственной трусости и в то же время думал: хорошо, что я ему ничего не сказал, не разозлил его. В то же самое время! В полный голос во мне говорили два человека, совершенно разных, абсолютно противоположных: один радовался, что не навлек на себя опасности, другой был глубоко несчастен от сознания своего ничтожества. И оба были одинаково искренни, обоих можно было понять. А ведь минутой раньше, стоя в подворотне, я поражался двойственности Махмуда Неретляка. Все мы хороши — стыд и срам!
Сердар не подозревал о моих переживаниях.
— На что живешь, если не работаешь?
— Жена работает.
— Плохо, силу возьмет. Муж должен работать.
— Места никак не найду.
— Надо же, места никак не найдет! Хочешь в библиотекари? Мех-меда Сеида уберем. Он уже ни к черту не годится.
— Я не хочу ни у кого хлеб отнимать.
— Другие отнимут.
— Не по моей вине.
— Ну и дурак. Есть еще места. Хочешь писарем к судье?
— Ты всерьез или шутишь?
— Всерьез.
— Если всерьез, значит, что-то хочешь получить.
— Пустяк.
— Какой?
— Рамиз, студент этот, мелет в мечети чистую чепуху. Надеюсь, ты с ним не согласен.
— Если, как ты говоришь, он мелет чепуху, да еще чистую, то, конечно, согласья между нами нет.
— Кадий хочет записать его речи.
— И я это должен сделать?
— Писарей кадия он знает, при них станет говорить другое.
— Видишь ли, Авдага, у меня вот уже три дня голова трещит. В памяти ничего не держится.
— Не нужно запоминать. Запишешь.
— И потом, Джемал Зафрания на меня зол, ему не понравится, что ты мне работу даешь.
— Джемал-эфенди сам приказал предложить это тебе.
Эге, надо же, какого дурня ко мне подсылают! Я догадывался об этом, теперь знаю наверняка.
— А почему он сам не сказал мне?
— Не знаю.
— Ну вот что, передай ему, что я не могу.
— Сможешь, если захочешь.
— В таком случае не хочу.
— Не хочешь?
— Нет.
— Нет, говоришь?
— Говорю, нет! Никогда такими делами не занимался и впредь не буду!
Изворачивался, изворачивался — и, пожалуйста, бухнул напрямик!
Как ни странно, страх во мне пропал.
И в его взгляде я не прочел угрозы. Он выглядел удивленным, почти потрясенным. Видимо, впервые он услышал отказ. Люди не такие, он наверняка знает, что они другие. В чем же дело?
Смутил я его, не желая того и не думая о том. Он смотрел на меня, как на дитя неразумное, как на дурачка, как на призрак. И улыбался недоверчиво, словно бы это была шутка, забавное недоразумение, которое сейчас же и разъяснится: или он ослышался, или я скажу, что пошутил, извинюсь, он меня выругает, и опять все встанет на свое место. Однако все было по-прежнему, недоразумение оставалось, и он не знал, как его устранить.
На языке вертелись лишь старые, стертые от частого употребления слова, и прозвучали они неубедительно:
— Пожалеешь, Ахмед Шабо!
— Больше бы жалел, если б согласился.
Ничего другого он придумать не мог. Пялился на меня молча, в полной растерянности, а когда пришел в себя, ему оставалось либо убить меня, не сходя с места, либо уйти.
Ушел я, предоставив ему стоять столбом под дождем, и ни разу не обернулся, чтобы посмотреть, не хватил ли его удар. Дал бы бог! Как было бы хорошо, если бы он превратился в камень и навечно остался бы под каштаном недвижимым памятником нерассуждающей преданности! Это было бы чудесно, это было бы спасение, потому что холод сковал мне сердце, стоило мне отойти от него.
Разговаривая с ним, я не чувствовал страха, а оказавшись один, еле держался на ногах.
Прекрасно, вел ты себя геройски, сейчас будешь расплачиваться.
Однако я не раскаивался, не мог раскаиваться, а страх — что ж, пусть делает свое дело.
Бесчестным я быть не могу, но и смелости мне не хватает. Значит, буду дрожать от страха — с чистой совестью! Я не предполагал, что и такое бывает.
Махмуд ждал меня в конце улицы.
— Гнусная погодка, к счастью.
Он и не догадывался, насколько гнусная, но почему — к счастью?
— Недолго разговаривали.
— Мне показалось — долго.
— Что ему надо?
— Предлагал работу.
— Это хорошо.
— Чтобы я записал все, что Рамиз говорит в мечети.
— Это плохо.
— Джемал Зафрания послал.
— И что ты сказал?
— Сказал: не хочу.
— Зря. Надо было сказать: не могу, времени нет, болен, насморк, жена дома одна, рука опухла, а ты сразу — не хочу.
— Что сказал, то сказал. Назад не воротишь.
— Воротить можно, но не нужно. Сказал и сказал.
Вывод у него, как всегда, неожиданный. Объяснил он его так:
— Конечно, ты сказал глупо, зато честно. Сейчас он на тебя взъярится, но пусть хоть узнает, что не все люди трусы. Я никогда не осмеливался перечить, а хотел бы, не могу тебе передать, как хотел бы. Противно всю жизнь труса праздновать! Конечно, проживешь дольше, да не знаю, стоит ли? Для меня стоит — все одно иначе не могу, потому и не пытаюсь. Взбешусь, выругаюсь, выпалю «нет», выпалю «да», но все про себя, вслух-то не смею, все про себя, чтоб только не лопнуть с досады и муки. Однако, пока слова наружу не вышли, это не в счет. У тебя вышли. Навредит тебе это, конечно, но, брат, честь тебе и слава! Будь ты умнее и подумай, ты никогда не сказал бы так и спал бы себе спокойно, а теперь будешь ждать, когда топор на твою голову опустится, и я вместе с тобой. Ко мне и без того цеплялись, а сейчас будут думать, что мы с тобой заодно. Да ладно, пускай, я не жалею. Ведь ты мне друг!
Беда большая, утешение слабое. А расхрабрился-то! Говорю ему в шутку:
— Тебе с муфтием дружбу водить, не со мной!
— Твоя правда, пропади он пропадом. О пользе не говорю. Пользы было бы больше. Зато для души ты как раз по мне. Ничего в тебе нет особенного, но человек ты хороший, вспомнишь — и тепло на сердце делается. Одно горе от тебя и страх, да что поделаешь!
Я вспомнил, как он говорил о своей жене. И обо мне он мог бы так же примерно сказать: балда, нескладеха, в трех соснах заблудится, голь перекатная, сейчас дурной, а был еще дурнее, любое дело провалит, угодит в любую западню, только расставь, и себе, и другим в тягость, нет, право, лучшего друга не сыскать!