Воспоминания петербургского старожила. Том 1 - Владимир Петрович Бурнашев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты сам, – сказал Бороздин, – дружище Алексей Петрович, привык всех врагов отечества с лица земли прогонять; а тебя небось сам черт ниоткуда не прогонит. Ведь, дорогой мой, мне будет истинный праздник, ежели ты подаришь мне перед возвращением в деревню хоть часок-другой. Мы вспомним старину и к тому же потолкуем и о новостях, которых у меня с три короба из Питера. Итак, до свидания, бесценный мой.
Они обнялись и простились. Бороздин уехал в присланной к нему из дома карете вместе с сыном, а мой отец, оставив Бестужева занимать своего знаменитого, хотя и находившегося в то время в опале гостя, не беспокоя хозяина прощаньями, подхватил Клерона под руку и, переговорив с ним наскоро по-французски насчет берейторских занятий со мною, пригласил его в этот вечер к моей матери на чай. Клерон обещал непременно быть в семь часов и прощался со мною, несшим все свои фехтовальные снаряды, как уже со старым знакомым, восклицая, когда мы совсем усаживались в пошевни: «J’espère, mon jeune monsieur, faire de vous un aussi bon cavalier, que vous êtes bon escrimeur»[999].
Когда мы возвратились домой, батюшка мой, хотя и небольшой поклонник моих фехтовальных успехов, рассказывал матушке не без некоторого родительского удовольствия о том, как их Воло отличился у полковника Бестужева на рапирном поприще и отчасти на эспадронном, причем, однако, как всегда бывало, не мог удержаться от своего обыкновенного стереотипного замечания, что ему еще было бы приятнее, ежели бы учитель математических наук отзывался обо мне так же по части первой степени алгебраических уравнений, как отозвался фехтмейстер Клерон по части фехтовальной. Мать, как всегда, пропустила эту заметку мимо ушей и сказала, что надеется, что monsieur Cleron будет учить ее Воло искусству грациозно ездить верхом не хуже, чем начал его учить в Петербурге Эйзендекер.
– Только, – засмеялся отец, – желательно, чтоб Клерон не следовал методе моего доброго знакомого ганноверца Эйзендекера, обучая своих учеников на деревянных конях.
– Можно надо всем трунить, – заметила мать, – однако метода Эйзендекера превосходна, потому что благодаря этой методе мальчик приобретает красивую и изящную посадку.
– И никогда не будет ездить смело и управлять бойко лошадью, – подхватил отец.
– Я не имею амбиции сделать из нашего сына форейтора Матюшку, – продолжала моя мать, – а желаю, чтобы он мило ездил в светских кавалькадах на хороших дрессированных лошадях.
Для объяснения этого разговора надобно сказать, что в конце царствования императора Александра Павловича была учреждена та Гвардейская берейторская школа[1000], для образования берейторов для всей армии, какая существует и в настоящее время на Михайловской площади в Петербурге. Директором этой школы по различным протекциям был назначен майор ганноверской кавалерии, рыжий, с длинными усами, сухопарый и вертлявый, еврейского, по-видимому, происхождения Эйзендекер, отличавшийся всеми приемами самого смелого шарлатанства, равно как неуменьем ни слова говорить по-русски, искусством возмутительно дурно объясняться по-французски и необычайно быстро лепетать по-немецки, но с таким, однако, произношением, при котором петербургские немцы с трудом его уразумевали. Он был переименован в подполковника русской службы с состоянием по кавалерии, почему носил общий кавалерийский мундир, т. е. темно-зеленый с красным воротником, белым подбоем и золотым прикладом, при сабле, шляпе с белым султаном из перьев и гусарских сапожках с кисточками и шпорами. Кроме сильного оклада со столовыми[1001], этот господин пользовался великолепною квартирою с отоплением и освещением, казенною прислугою, казенным экипажем и еще правом давать в манеже Гвардейской берейторской школы частные уроки верховой езды. При школе было 20–30 верховых лошадей, езде на которых обучали большею частью гвардейские унтер-офицеры; а сам господин директор преимущественно упражнялся преподаванию гиппического искусства по особенной, лично лишь ему одному известной методе, состоявшей в том, что у него в огромном зале второго этажа был устроен манеж, где размещено было пять или шесть деревянных, обтянутых настоящею конскою шерстью и оседланных лошадей различного роста, начиная от самого мелкого пони до громадного кирасирского парадера[1002], и все эти лошади, не сдвигаясь с мест, им определенных, укрепленные от живота к полу железными болтами посредством особого механизма, устроенного под полом, между первым и вторым полами, производили различные движения и аллюры и даже поднимались на дыбы. В видах предупреждения ушибов седоков в последнем случае, т. е. поднимания на дыбы или движения, похожего на лансаду[1003], пол был густо и мягко убит войлоками и покрыт коврами. Впрочем, и падения-то быть не могло, потому что лошадь деревянная на дыбы поднималась или лансадировала не внезапно вне воли седока, а по его желанию, следовательно, он мог всегда приготовиться. Как ни нелеп был этот способ учения верховой езде на деревянных подвижных лошадях, однако Эйзендекер имел многое множество партикулярных[1004] учеников. В числе учеников был и я, 12–13-летний мальчик, в течение целого года в 1825 году, и Эйзендекер был в восхищении от моей посадки и от того смелого вида, какой имел я в седле на деревянном коне; но когда, наконец, он нашел возможным посадить меня в манеже на живую лошадь, почти столь же смирную и безопасную, как деревянная, чувство страха упасть с седла от малейшего движения лошади делало то, что прелестная посадка исчезала и седок принимал вид той съежившейся обезьяны, которую, вы видали, штукари сажают на своего ученого клеперика[1005]. Трусость эта мало-помалу проходила, когда седок убеждался в степенности и кротости старой манежной лошади, имевшей перед деревянною лишь то преимущество, что она передвигала ноги не на одном месте, а переменяла по ходу и место. Но перемена этой лошади-манекена, хотя и оживленного, лошадью, мало-мальски легче и свободнее движущеюся, опять заставляла, как говорится, уходить душу в пятки и бояться еще больше прежнего, пока после десяти-пятнадцати проездок седок не узнавал всей кротости и вялости и этой лошади, которая и делалась окончательно тем верховым конем, на каком он ездит даже вне манежа. На более бойких лошадях эйзендекеровский ученик во всю свою жизнь ездить не мог никогда, ежели не вынуждали его к тому обстоятельства.
Это узнал я на самом себе впоследствии, когда встречались случаи, заставлявшие меня садиться на лошадь, характер и привычки которой были мне незнакомы; я относился к ней со страхом, а умное животное умеет понимать с первой минуты, с