Мост желания. Утраченное искусство идишского рассказа - Дэвид Г. Роскис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Груня старше своей сестры на тринадцать минут, она носит пророческий плащ так же неохотно, как когда-то Иона32. Пока ее сестра-близнец Гадасл играла на скрипке, возносясь в своей игре к небесам, Груня сражалась и страдала за революцию на грешной земле. Их отец был очень странным человеком, он разработал сыворотку, которую назвал антизавистин, чтобы исцелять людей, а в перспективе и все человечество от приступов зависти. Но, попав в гетто, безумный ученый ввел себе огромную дозу сыворотки, чтобы навсегда избавиться не только от зависти, но и от всех остальных чувств. В безымянном лагере смерти двойняшки становятся еще больше похожи друг на друга, чем раньше, пока комендант Зигфрид Хох не создает оркестр из заключенных, где Гадасл становится первой скрипкой. Когда после исполнения «Героической сонаты» Бетховена она отказалась подобрать брошенные комендантом на землю мандариновые корки, в наказание ее номер заносят в черный список. Груня, которая носит другой номер, не может заменить собой одаренную сестру.
Но у нее остается жажда мести, какую не вылечишь ни одной сывороткой в мире. Груня объединяется со Звулеком Подвалом, сыном Цали- трубочиста, и они вместе идут по следу бывшего коменданта лагеря, который теперь скрывается где-то в Южной Америке. Но когда Груня наконец настигает свою жертву, выясняется, что перуанские индейцы уже превратили отрубленную голову Зигфрида Хоха в цанцу, сморщенную сушеную головку. Этого слишком мало, и все это слишком поздно. После того как Бог бросает ей с неба мандариновую кожуру, рассказ возвращается к шторму на море, но Груня непоколебимо стоит на страже сестры: «Гадасл не станет гнуться, не станет!»
«Двойняшка, которая взяла на себя несвер- шившуюся любовь и ненависть своей сестры, — говорит Вайс, — это, по Суцкеверу, совершенный символ выжившего человека, который навсегда хранит свою мертвую “половинку”»33. Груня настолько глубоко живет в своем рассказе, что она будет всегда и везде искать любого, кто может помочь ей восстановить жизнь погибшей сестры. (Рассказчик, как мы узнаем где-то в середине рассказа, когда-то был влюблен в Гадасл, и этим объясняется, почему Груня разыскала его в кафетерии.) Груня еще и разгневанный пророк, который швыряет свою жалкую участь прямо в лицо Богу. Не так-то просто рассказывать истории после Холокоста. В каждой истории, чтобы сказать правду, нужно связать пророчество с ужасом, перемешать мессианское время с журналистской точностью дневника, соединить тех, кто еще жив, с теми, кто никогда не умрет до конца.
Пророческое и профанное встречаются только на границе реальности — точно так, как пред
писано у Дер Нистера, но с поправкой на израильские условия — там, где Старый Яффо встречается с морским берегом в сильнейшем шторме, или у западной стены Храма в тот самый момент, когда воссоединен Иерусалим. Здесь, у стены, выживший рассказчик знакомится с обладателем дневника Мессии, Йонтой-хиромантом, ешиботником с тремя глазами34. В сюжете этого рассказа, как и «Дочь резникова ножа», «Янина и зверь», «Двойняшка» и «Первая свадьба в городе», соединено романтическое и наводящее ужас; романтическое — в описании истоков поэтического видения рассказчика, а наводящее ужас — в описании истории Йонты, который когда-то был заключен в Виленское гетто, а теперь обитает в грядущем мире, где нет места цензуре и забвению. «Я помню» — шесть раз повторяется этот рефрен в монологе, не имеющем себе равных среди всех опубликованных произведений Суцкевера.
Я помню, как люди дрались из-за куска конины, которую горожане придумали называть сусиной; я помню мать, у которой вырвали ребенка, и она кричала так, что деревья поседели от ужаса; я помню, как мальчик советовал товарищу: пей одеколон — станешь туалетным мылом; я помню, как прохожего пригласили к минъяну, а он погрозил себе кулаком: иди молись, когда Гитлер стал компаньоном Бога! Я помню, как на городской бойне гои поместили вывеску: «ГЕТТО»; я помню, как властители литовского Иерусалима играли в шахматы фигурами, вырезанными из еврейских костей. («Аквариум», 152; R 165-166)
Память продолжает жить, хотя бы только и среди мертвых. Их слова не исчезают, хотя бы только и на отдельных пограничьях. Некоторые из этих слов становятся материалом для рассказов, записанных какими-то тайными еврейскими символами и запечатленных сложным архаическим стилем, сохраняясь в чем-то вроде дневника или свитка, который, наверное, будет лежать нетронутым и непрочитанным, пока не придет Мессия.
Два Йосла — Бергнер и Бирштейн — встретились в портовом городе Гдыне. Оба в возрасте семнадцати лет уехали из Польши в Австралию, где уже жили другие члены их семей. Но если у Бергнера в багаже было несметное число бумаг, принадлежавших его отцу, видному идишскому поэту Мелеху Равичу, и последние одиннадцать лет своей жизни он провел в самом сердце еврейской Варшавы, то Бирштейн происходил из обедневшей семьи из Богом забытого городка Бяла- Подляска (население которого составляло 6874 человека), где единственным источником идишской литературы были литературные приложения, вырезанные из варшавских газет, которые покупали у единственного в городе переплетчика. Больше того, у Бергнера была подружка в модном зеленом берете, которая приехала из самой Варшавы, чтобы проводить его, а Бирштейн еще оставался девственником. Ни у одного из юношей не было денег на взятку польскому парикмахеру, который брил головы грязным жидам перед тем, как они покидали родину в поисках счастья в 1936 г. Лишившись своих кудрей, юноши отплыли в Лондон, а оттуда через Ла-Манш в Гавр. Потом они отправились в Париж (где еврей, водитель такси, привел Бирштейна к себе домой, несмотря на протесты жены-нееврейки), а оттуда в Марсель. Из Марселя они отплыли в Северную Африку (в Алжире обоих Йослов ограбил уличный мальчишка-оборванец со звездой Давида), потом на Фиджи, а на Фиджи они сели на третий корабль, «Пьер Лоти», который направлялся в австралийский город Сидней. Еврейские портные, пассажиры «Пьера Лоти», протестовали против французской кухни с ее вином и мясом с кровью и отправили