Одсун. Роман без границ - Алексей Николаевич Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не ври, я не могла такого сказать!
– Но сказала!
– Значит, я не это имела в виду. А ты должен был позвать меня снова. Но ты воспользовался моим отчаянием и вышвырнул меня из дома, из своей жизни, потому что я тебе надоела.
– Ты мне надоела?!
Я поперхнулся, остановился.
– Да! Ты захотел квартиру, денег, ребенка! На что тебе нужна была я, у которой ничего нет? С которой одни проблемы, а ты не умел, не хотел их решать. Ты же никогда ни за что не отвечал! Недоросль, инфант!
– Что за бред ты несешь, Катерина?
– Это не бред! Ты боялся, что наш ребенок может родиться больным.
– Почему больным?
– Потому что Чернобыль.
– Катя, мне это никогда в голову не…
– Не ври! Почему же мы тогда с тобой за четыре года ни разу по-настоящему…
– Потому что ты была помешана на опасных днях, на предохранении!
– А ты должен был настоять! – Ее глаза были полны бешенства, обиды и любви, или мне так казалось, но я чувствовал, что сейчас она начнет швырять в меня всем чем попало, и кричал в ответ:
– Это ты исчезла! Ты не вернулась из Америки! Связалась с этим евреем…
– Я?! – завизжала она. – А ты забыл, как просил, как умолял меня там зацепиться, чтобы ты приехал и мы могли жить вместе. А ты врал!
– Что я врал?
– Я сделала все, чтобы тебе дали визу. Я умолила Януша Марковича, упросила Розмари, хотя она забыть не могла, как ты ее напугал, а ты просто исчез. Тебя целый месяц разыскивало американское посольство.
«Значит, не привиделось», – вспомнил я маленькую дипломатку, звонившую в филёвскую дверь.
– Я там с ума сходила, я не знала, что думать. А ты пил и блудил, как последнее ничтожество.
– Я не захотел ехать в страну, которая разбомбила Сербию!
– Какую Сербию? Что ты мелешь? При чем тут Сербия? Это в каком году было?
– Я предчувствовал.
Мы ругались, как будто нам было по пятнадцать лет. Вышли на Ильинскую и махали руками, на нас стали оборачиваться прохожие – наверное, это было очень смешно, когда не первой молодости мужчина и женщина выясняют прилюдно отношения, но я помню, как смотрел на нее и думал: господи, какие же мы были дураки и как наказали друг друга! Что-то показалось ей, что-то показалось мне…
Знаете, матушка Анна, я до сих пор не могу этого объяснить, но она была такая же юная, яростная, как тридцать лет назад. И я вспоминал, как эти руки двигали веслами посреди озера, когда налетел ветер, как они прикасались ко мне, я смотрел в это родное лицо, молодое, прекрасное, злое…
– Ты должен был приехать, мне плевать как, пешком прийти, океан переплыть…
– На байдарке?
– На чем угодно!
– Почему же ты тогда ни разу не приехала в Россию?
– Куда? – рассвирепела она. – К твоей пассии с ее вундеркиндом?
Не знаю, кто меня спалил. Разве что Петя… Или действительно американцы?
– Что ты про нее знаешь? Что ты про меня знаешь? Как я тут без тебя спивался, как она меня столько лет вытаскивала…
– Что же не вытащила тогда?
Постепенно мы выдохлись, замолчали и просто шли, ничем не отличаясь от киевской толпы. Заканчивался этот странный, этот долгий, промозглый день, мы вышли на набережную; налево уходила днепровская гавань, суда, подъемные краны, а прямо перед нами протекала река и виднелись арки недостроенного моста. Я вспомнил, как мы гуляли с Катей по Подолу в феврале девяносто первого. День тогда был теплый, снежный, уютный, и солнце проглядывало сквозь снегопад. Молодая, счастливая, с раскрасневшимся лицом, Катя рассказывала, что скоро здесь построят самый красивый в мире мост. Видимо, это был тот самый. У нас переправу через море за два года соорудили, а тут двадцать пять лет возятся. Хотя, конечно, если редкая птица долетит до середины Днепра, какой уж там на фиг мост?
Гавань еще была покрыта льдом, а река очистилась. Она была не очень широкая в этом месте из-за большого острова напротив, и запах воды, ее холодное течение остро напомнили мне другую реку и другое время года и жизни – нашу старенькую байду, волну с барашками и каменный островок посреди огромного озера.
– Давно такого марта не было. – Катя зябко повела плечами. – Обычно в это время в заливе ни льдинки не увидишь. Я на той стороне на велике катаюсь. Только в последнее время плохо стало, собак много. В прошлую субботу ездила на Горбачиху, думала, порвут звери. Еле укатила от них. Теперь боюсь ездить. Какого черта я тогда с тобой связалась? Ты мне, сволочь, жизнь поломал.
«А ты мне», – хотел сказать я, но хватило ума смолчать.
– Кохайтэся, чорнобрыви, та не з москалямы, бо москали – чужи людэ, роблять лыхо з вамы…
Она говорила спокойно, немного отстраненно, не повышая голоса, как если бы ничего нас не связывало и не разделяло, а просто встретились два давно не видевшихся человека. Но в ту минуту я вдруг почувствовал страшную благодарность Кате за то, что она не спрашивает меня, чий Крым, и поймал себя на странной мысли, что, возможно, все ее неистовство, вся ненависть ее, обида и невероятная гордость были лишь отчаянной попыткой напомнить о себе, послать сигнал, и, если бы я догадался об этом раньше, если бы приехал на Майдан зимой четырнадцатого года и встал рядом с ней, все сложилось бы на той площади иначе, потому что от присутствия или отсутствия одного человека… Она ведь знала, что я ее вижу, слушаю, и в каждой своей передаче, в каждой колонке, в каждой любительской фотографии звала меня, умоляла приехать, а я как дурак сидел в Капотне и чего-то ждал. Боже мой!
И я тогда сделал, дорогие мои, то, что вы от меня давно ждете. Обнял ее. Несмело, неловко, боясь, что она оттолкнет, ударит, оскорбит, но Катя прижалась ко мне и зарыдала так же горько, обиженно, по-детски, как когда-то давно в Артеке или на берегу озера Воже у костра с разлитой банкой варенья из голубики, и я догадался, что эта женщина не плакала, не позволяла себе плакать много лет, и с этими слезами из ее сердца потекла злость. Она вытекала очень долго, потому что много ее накопилось, а потом Катя подняла голову и сказала, выговаривая каждое слово и глядя мне прямо в глаза:
– Как ты мог? Как ты